На дороге — страница 45 из 64

Мы все были в грязи и абсолютно без сил. В сортире ресторана я стоял у писсуара, не давая Дину протиснуться к раковине, – и вынужден был отступить, не закончив, а возобновил струю у другого писсуара и сказал Дину:

– Ты врубаешься, какой трюк?

– Да, чувак, – ответил тот, моя над раковиной руки, – трюк-то хороший, да только плохо действует на почки, потому что каждый раз, когда ты так делаешь, становишься немного старше, немного ближе к жалким годам старости, ближе к жутким неполадкам в почках, когда будешь сидеть на скамеечке в парке.

Я рассвирепел:

– Это кто старик? Да я ненамного старше тебя!

– Так я этого и не говорил, чувак!

– А-а, – сказал я, – ты вечно отпускаешь шуточки по поводу моего возраста. Я не такой старый педрила, как тот гомик в машине, можешь не предупреждать меня про мои почки. – Мы вернулись в кабинку ресторана, как раз когда официантка ставила на стол сэндвичи с горячим ростбифом – а Дин обычно подпрыгивал и сразу набрасывался на еду; и тут я сказал, чтобы уж покончить с собственным гневом: – И вообще, больше ничего не хочу об этом слышать. – И тут глаза Дина вдруг наполнились слезами, он поднялся из-за стола, оставив еду исходить паром, и вышел вон из ресторана. Я спросил себя, не ушел ли он насовсем. Мне было плевать – так я разозлился: мне просто вожжа под хвост попала, вот я на него и ополчился. Но вид его нетронутой тарелки опечалил меня больше, чем что бы то ни было в последние годы. Не нужно было говорить, что… он ведь так любит поесть… он никогда не бросал вот так еду… Какого дьявола? В любом случае, будет знать.

Дин постоял у ресторана ровно пять минут, потом вернулся и сел на место.

– Ну? – спросил я. – Что ты там делал? Зубами скрипел? Проклинал меня и придумывал новые приколы по части моих почек?

Дин немо покачал головой:

– Нет, чувак, нет, ты абсолютно неправ. Если хочешь знать, то, ну…

– Валяй, выкладывай. – Я произнес это, не отрывая взгляда от тарелки. Я чувствовал себя извергом.

– Я плакал, – сказал Дин.

– Пошел к черту, ты никогда не плачешь.

– И ты это говоришь? Почему ты думаешь, что я не плачу?

– Ты недостаточно умираешь для того, чтобы плакать. – Каждое слово, что я ему говорил, становилось ножом, нацеленным на меня самого. Все, что я до сих пор таил на моего брата, выходило наружу: какой я урод, и какую грязь я раскапываю в глубинах собственных нечистых психологий.

Дин качал головой:

– Нет, чувак, я плакал.

– Да ладно тебе, спорим, что это ты просто разозлился и вынужден был выйти.

– Поверь мне, Сал, по-настоящему поверь мне, если ты когда-нибудь чему-нибудь во мне верил. – Я знал, что он говорит правду, но мне все же в лом было связываться о правдой, и когда я поднял на него глаза, наверное, меня всего аж перекосило от трескавшихся внутренних закруток в собственных жутких внутренностях. И тогда я понял, что неправ:

– Ах, Дин, дружище, прости меня, я с тобой так никогда себя не вел. Ну, теперь ты меня знаешь. Ты знаешь, что у меня больше нет ни с кем никаких близких отношений – я не знаю, что с такими вещами делать. Я держу их в руке, как кусочки дерьма, и не знаю, куда их пристроить. Давай забудем обо всем этом! – Святой пройдоха начал есть. – Я не виноват! не виноват! – повторял ему я. – Я не виноват ни в чем в этом паршивом мире, разве ты этого не видишь? Я не хочу, чтобы оно было, и оно не может быть, и его не будет.

– Да, чувак, да. Но, пожалуйста, внемли мне и поверь.

– Да я верю тебе, верю. – Такова была печальная история того дня. Вечером возникли всевозможные непреодолимые сложности, когда мы с Дином отправились пожить в семью сезонников.

Они были моими соседями по денверскому уединению две недели назад. Мать – чудесная женщина в джинсах – водила грузовики с углем по зимним горам, чтобы прокормить детишек, всего их было четверо, а муж бросил ее много лет назад, когда они ездили по всей стране в трейлере. Они исколесили в этом трейлере всё – от Индианы до Л.А. После множества веселых деньков и воскресного пьянства в барах на перекрестках, и хохота, и треньканья на гитаре посреди ночи этот паскудник вдруг ушел в темное поле и не вернулся. Ее детишки были замечательны. Старшим был мальчишка, этим летом его здесь не было – отправили в лагерь, в горы; потом шла милая тринадцатилетняя девочка, которая писала стихи и собирала в полях цветы, хотела вырасти и стать актрисой в Голливуде, ее звали Дженет; затем шли младшенькие: маленький Джимми, который сидел у ночного костра и требовал себе «карр-тофку», хотя та еще и наполовину не испеклась, и маленькая Люси, которая в своих комнатных зверюшек превращала всяких червяков, лягушек, жуков и все, что ползает, давала им имена и домики для жилья. У них было четыре собаки. Они жили своей потрепанной и радостной жизнью на улице с новыми домиками для поселенцев и были мишенью для соседского полуреспектабельного ощущения собственности только лишь потому, что бедную женщину бросил муж, да потому, что они мусорили у себя во дворе. Ночью все огни Денвера лежали внизу на равнине громадным колесом, поскольку до стоял в той части Запада, где горы подножьями скатываются к степи, и где в первобытные времена мягкие волны, должно быть, выплескивались из широкой, как море, Миссиссиппи, чтобы изваять такие круглые и совершенные табуретки для островов-пиков – Эванса, Пайка и Лонгса. Дин пришел туда и, конечно же, сразу весь вспотел и обрадовался при виде их – особенно при виде Дженет, но я предупредил его, чтобы он ее не трогал, а может, его и не надо было предупреждать. Женщина великолепно знала мужчин, и Дин ей сразу понравился, но она была застенчива, и он тоже был застенчив. Она сказала, что Дин напоминает ей сбежавшего мужа:

– Совсем как он – о, тот тоже был сумасшедший, скажу я вам!

Результатом стало неистовейшее питие пива в захламленной гостиной, крикливый ужин и громыхающее радио с «Одиноким Объездчиком». Сложности пухли, как облака бабочек; женщина – все звали ее Фрэнки – собиралась, наконец, приобрести некую колымагу: она грозилась сделать это уже много лет и совсем недавно как раз подкопила немного долларов для этой цели. Дин незамедлительно принял на себя ответственность выбора и оценки автомобиля, поскольку, разумеется, сам собирался им пользоваться, чтобы, как и встарь, снимать девчонок-старшеклассниц днем после школы и возить их в горы. Бедная невинная Фрэнки всегда и со всем соглашалась. Но теперь вдруг сильно побоялась расстаться с деньгами, когда они уже пришли на стоянку и остановились перед торговцем. Дин уселся прямо в пыль на Бульваре Аламеда и колотил себя кулаками по голове:

– Да за сотню ты ничего лучше не найдешь! – Он клялся, что никогда больше не станет с нею разговаривать, он ругался, пока не побагровел в лице, он уже был готов прыгнуть в машину и просто ее угнать. – Ох, эти тупые, тупые, тупые сезонники, они никогда не изменятся, какие сов-вершенно и невероятно тупые: в тот момент, когда надо действовать, – такой паралич, испуганный, истеричный, ничего их не пугает больше, чем то, чего они на самом деле хотят – это снова мой папа, мой папа, мой папа!

Дин в тот вечер был сильно возбужден, потому что в баре мы должны были встретиться с его двоюродным братом Сэмом Брэди. Он надел чистую майку и весь сиял.

– Теперь послушай, Сал, я должен рассказать тебе про Сэма – он мой двоюродный брат.

– Кстати, ты искал своего отца-то?

– Сегодия днем, чувак, я отправился в «Буфет Джиггса», где он, бывало, разливал в нежнейшем дурмане хорошее пиво, получал нагоняй от босса и выкатывался прочь, – там нет, – а я пошел в старую цирюльню рядом с «Виндзором» – и там тоже нет, а тамошний старикан мне сказал, что, он думает, отец мой работает – только представь себе! – работает в столовке для работяг на железной дороге или же чего-то делает для Бостонско-Мэнской линии в Новой Англии! Но я ему не верю – они за десять центов тебе такого насочиняют. А теперь слушай. В детстве Сэм Брэди, мой ближайший родственник, был для меня абсолютным героем. Он в горах торговал из-под полы виски, а однажды круто замесился на кулаках со своим братом – они дрались во дворе битых два часа, а все женщины бегали вокруг и вопили от ужаса. Спали мы с ним на одной кровати. Единственный человек в семье, который нежно обо мне заботился. И вот сегодня вечером я его снова увижу, впервые за семь лет – он только что вернулся с Миссури.

– А в чем же весь этот прикол?

– Никакого прикола, чувак, я просто хочу узнать, что произошло со всем моим семейством – у меня ведь есть семья, ты не забыл? – а пуще всего, Сал, я хочу, чтобы он рассказал мне то, что я сам забыл о своем детстве. Я хочу помнить, помнить, хочу помнить! – Я никогда не видел Дина таким радостным и возбужденным. Пока мы дожидались в баре его брата, он разговаривал с целой кучей молодых городских хипанов и фарцовщиков, расспрашивал о новых бандах и тусовках. Затем начал узнавать о Мэрилу, поскольку последнее время та жила в Денвере. – Сал, в молодые годы, когда я, бывало, приходил вот на этот угол тырить мелочь с газетного лотка себе на баранье рагу в обжорке, вон тот вон крутого вида кошак, что там стоит, – у него в сердце ничего, кроме убийства, не было, он встревал в одну ужасную драку за другой, я даже помню его шрамы, пока вот сейчас, много, мно-о-го лет стояния вот на этом углу не смягчили, наконец, его, жестоко не обуздали его, и вот он весь стал такой милый, и покладистый, и ко всем терпеливый, он стал просто мебелью на углу, видишь, как оно бывает?

Потом пришел Сэм, жилистый, курчавый мужик лет тридцати пяти с руками, изъеденными работой. Дин в почтения поднялся ему навстречу.

– Нет, – сказал Сэм Брэди, – я больше не пью.

– Видишь? видишь? – зашептал Дин мне на ухо. – Он больше не пьет, а ведь был самый запойный пьянчуга в городе; у него теперь появилась вера, он сам мне сказал по телефону, врубись в него, врубись, как человек меняется: мой герой стал таким странным. – Сэм Брэди с подозрением отнесся к своему молодому родичу. Он повез нас проветриться в своем старом дребезжащем двухместном автомобильчике и сразу же все расставил по своим местам в том, что касалось его отношения к Дину.