— Эх…
Ему отвели койку, но сон не приходил. Лишь засветло, под шумки утра, окутала дрема. Поднялся он все же освеженным, энергичным. Некое бодрящее предчувствие говорило: день будет особенным.
И в самом деле, едва он вошел в столовую, уже гудящую, кто-то окликнул:
— Платоныч!
Он узнал рослого Енукидзе, сейчас тоже представшего в солдатском обмундировании. Тот крепко обнял, расцеловал давнего приятеля. Кауров ощутил: вот старый большевистский Питер, круг подпольщиков принял его в свои объятия. И в ответ горячо чмокнул, стиснул добродушного Авеля-Золотую Рыбку.
Енукидзе сразу и расспрашивал и вываливал новости. Через полчаса на хорах соберутся большевики — участники закрывшегося совещания. Наверняка выступит Ленин. Потом в двенадцать будем заседать вместе с меньшевиками. Повестка дня: объединение. Докладчик от большевиков — Сталин.
— Платоныч, ты с ним не повстречался?
— Еще нет.
— Что ж ты? Он где-то здесь похаживает. Пойдем, я ему преподнесу тебя на блюдечке.
Так и не позавтракав — успеется! — Кауров вслед за своим поводырем устремился в коридор. Енукидзе легко ориентировался в лабиринте кулуаров, порой раскланивался со встречными, но не задерживался, жестикуляцией и живой мимикой как бы сообщая: недосуг! На ходу он рассказал кое-что про Кобу. Сталин в декабре 1916 года тоже был призван в армию, отправлен этапным порядком из туруханской ссылки в Красноярск, где, однако, медицинская комиссия забраковала его, не вполне владевшего левой рукой. Он как-то в ссылке сильно простыл, это сказалось и на руке, усугубило порок. Не пригодному к военной службе ссыльному разрешили прожить остаток срока оставалось-то всего несколько месяцев на станции Ачинск. Разумеется, при первом же известии о революции Коба сел в поезд, помчался в Питер. Здесь сразу же включился в работу Русского бюро ЦК, опять, как и прежде, взял в свои руки «Правду».
Авель заглянул в фойе, уставленное диванчиками голубой бархатной обивки, потерявшей былой ворс. Проскользнул, увлекая Каурова, еще в какой-то апартамент — впрочем, это наименование тоже уже стер переворот — и воскликнул:
— Пожалуйста, вот тебе и Коба! Расписку в получении дашь потом.
И улетучился.
Комната была своего рода затишком во дворце, хотя и сквозь нее сновали люди. Сталин и Каменев мерно прохаживались вдоль окон. Золотистая грива, отнюдь, впрочем, не дикая, в меру подрезанная, выделяла большой лоб Каменева, шла его осанке, профессорскому виду. Плотного сложения, с густыми, несколько свислыми усами и неухоженной, однако и незапущенной бородкой, в окаемку которой прокралась рыжина, в добротном, обмявшемся по фигуре пиджаке, в светлой, правда, не первой свежести сорочке, в галстуке, повязанном хоть и не старательно, но и без небрежности, — Каменев держал в одной руке свое пенсне, снятое с крупного носа, а в другой — исписанный листок; вглядывался в текст близорукими голубыми глазами. Руки были удивительно белы, красивы. Удлиненные пальцы заканчивались пухлыми подушечками. Из-под пиджачного обшлага высунулась подкрахмаленная, не блистающая белизной манжета. Читая, Каменев порой издавал странноватый звук — прищелкивал или как бы цокал языком, будто пробуя нечто на вкус. В молодости живший в Тифлисе, участник революционных марксистских кружков (еще по Тифлису, скажем в скобках, знавшийся с Кобой), затем литератор-большевик, широко образованный, быстро заработавший репутацию одного из лучших перьев партии, автор и политических статей, и экономических исследований, и книги о Герцене и Чернышевском, Каменев отличался вместе с тем некоей мягкостью характера, умением ладить или, что называется, покладистостью. Войдя в качестве представителя большевиков в Исполнительный комитет Петроградского Совета, он и там был спокойно-обходительным, считался деятелем хотя и левым, но чуждым фанатических крайностей.
Коба, сохранив свою походку горца, легко и твердо ступал по истоптанному, истемненному паркету в ногу с Каменевым. Что-то ему сказал. Каменев кивнул. Свет обширных окон позволял в подробностях разглядеть Сталина. Четыре года Кауров не видел его. Эти годы отпечатались морщинками под миндалевидными впалыми глазами Кобы. Он в это утро казался постаревшим. Нет, у Каурова вдруг возникло другое определение: посеревшим. И кожа рябого лица, и шея, и синеватая косоворотка, и пиджак уже другой, без черных вставок — все выглядело серым. Лишь темнели усы и жесткая щетка волос.
Пришла догадка: сероватый цвет лица — это попросту бледность, след ночных бдений в редакции. А в минувшую ночь Коба, конечно, вряд ли прикорнул хоть на часок. Ездил встречать Ленина, участвовал в закончившемся только к утру сборище во дворце Кшесинской, потом, наверное, заново обдумывал предстоящий ему нынче — всего через два часа — доклад насчет объединения.
Каменев еще вглядывался в листок, Сталин молча вышагивал рядом. Его левая кисть покоилась в кармане.
Кауров, уже слегка растопырив руки для объятия, улыбаясь во весь рот, рванулся к нему.
— Коба, здравствуй!
Ничто не дрогнуло, не изменилось в будто застывшем лице Сталина.
— Чего тебе? Ты же видишь, что я занят.
Никакой эмоции не проблеснуло во взгляде. Кауров остолбенел. Неужели у Кобы после четырех лет разлуки — и каких лет! — не шевельнулось сейчас хоть какое-нибудь теплое чувство? Или, может быть, он просто не узнал Каурова в этом солдатском обличии?
— Коба, ты не узнал меня? Я же Кауров!
— Не мешай, не мешай. Занят.
И два соредактора «Правды» прошли дальше. Огорошенный Алексей Платонович не сразу сдвинулся. Потом сел на подоконник. Каменев и Сталин, продолжая ходить, опять шли мимо. Но тут Коба приостановился:
— Того, иди наверх в комнату фракции. Ежели еще есть места на стульях, занимай и для меня.
Каменев вздел на нос пенсне, оглядел солдата. Однако Сталин счел необязательным как-либо их познакомить. Кауров узнавал прежнюю его манеру: ни лишних слов, ни лишних жестов. Обида испарилась. Он опять готов был обнять Кобу. Но тот будто оставался бесчувственным. И с холодноватой деловитостью напутствовал:
— Только имей в виду, в передние ряды не сяду. Не люблю. Лучше постоим где-нибудь сзади.
…Свободных стульев в большой овальной комнате на хорах, принадлежавших большевикам, действительно уже не оказалось. Многим пришлось стоять. Кауров поджидал Кобу у дверей. Войдя, тот не стал никуда протискиваться, остановился рядом с Того, прислонился узким покатым плечом к косяку. Место было незавидным. Взгляд низенького Кобы упирался в спины стоявших впереди. Сквозь раскрытую дверь еще и еще проходили участники собрания, тесно заполняя комнату. Коба преспокойно сносил эти неудобства.
Длинный Кауров с интересом оглядывал помещение, обнаруживал знакомых, здоровался улыбкой, помахиванием руки.
Ленин сидел за небольшим столиком и то склонялся над грудой газет, наверное, уже многодневной давности (второго, третьего и четвертого апреля газеты по случаю пасхальных праздников не выходили), шуршал листами — тогда к аудитории была обращена будто полированная, отсвечивающая округлость его лысины, то оставлял это занятие, посматривал на собравшихся, щуря левый глаз.
На стульях у полукруглой стены лицом к залу разместились те, кого уже обозначили собирательным именем «швейцарцы», они вместе с Лениным выехали из Швейцарии в Россию и вчера добрались в Питер.
Виден и неброский, чуть отечный бледноватый профиль Крупской. Наверное, утомлена и счастлива.
31
Собрание открыл Зиновьев.
Для своих тридцати трех лет он был излишне рыхловат, не принадлежал в Швейцарии к любителям пешеходных или велосипедных прогулок, нажил жирок, отложившийся и на щеках и на подбородке, которые успел с утра побрить. Пожалуй, лишь черные, в путанице мелких витков волосы надо лбом как-то внешне выявляли темпераментную его натуру. Голос оказался неожиданно тонким, почти женским:
— Товарищи, в повестке дня у нас два пункта: доклад товарища Ленина и затем вопрос относительно объединения.
Ленин энергично вздернул голову.
— Два? Гм… Спрессуются в один.
Это явно ироничное замечание о повестке дня стало как бы мимолетной прелюдией к докладу.
Кауров покосился на Кобу, на крупные, величиной с ноготь мизинца оспины, будто забрызганные пигментными крапинками, теперь, весною, рыжими. Резко очерченное худощавое лицо по-прежнему ничего не выражало, казалось сонливым.
Встав, Ленин пригладил окружавшие лысину волосы, сзади чуть курчавые. У него давно установился обычай тщательно приводить в порядок свою внешность перед решительным часом. Безукоризненно блестят тупоносые ботинки, собственноручно поутру вычищенные щеткой и бархоткой, что среди прочих наинужнейших вещей сопровождали его из Швейцарии. Синеватый галстук затянут аккуратным узлом. Скрытая под галстуком цепочка, соединяющая две запонки, туго стягивает края белого воротничка.
Еще раз огладив голову, вынув из бокового кармана, развернув четвертушку бумаги, Владимир Ильич начал доклад:
— Я наметил несколько тезисов, которые снабжу необходимыми комментариями.
Вероятно, лишь Надежда Константиновна да еще два-три самых близких друга смогли заметить некую необычную для Ленина особенность этого простого вступительного предложения. Он не любил словечка «я», избегал «якать», тем более в публичных выступлениях. А тут вынужден был произнести «я». Крупская знала: еще никто не заявил о своем согласии с тезисами Ильича. Никто. Только она. Зиновьев, поработавший немало лет бок о бок с Лениным, предпочел пока не определять своей позиции. «Не успели столковаться», мельком вчера объяснил он Крупской. Надежда Константиновна его не осудила, понимала: иные строки, что записаны на этой четвертушке мелким, наклонным, будто бегущим почерком Ленина, ошеломляют. Скоро он к ним перейдет.
Сейчас он говорит о войне. В какую-то фразу вставляет:
— Предлагая эти тезисы только от своего имени…
Листок уже брошен на газету, обе руки вдвинуты в карманы голова несколько наклонена, выделяются угловатые скулы, кряжистый Ильич выглядит угрюмым. Речь быстра: