К вечеру всех комиссованных по разряду «sanus» обмундировали, потом подошел грузовик, их построили перед грузовиком, проверили по списку, пожелали успехов в борьбе с фашистами, грузовик заработал, дернулся, заложил дугу перед госпиталем, выехал на шоссе и помчался к Харькову.
Он бы мог сразу же после комиссии пойти к Лене. Он, наверное, так и должен был бы сделать - она ждала его, это он знал, она ждала, что ему скажут на комиссии, хотя и знала что. Но ему было трудно спуститься к ней, он представлял, какие у нее будут глаза, последнюю неделю перед выпиской и так они у нее все время поблескивали от сдерживаемых слез.
Он попросил лишь Таню сказать Лене, что он придет после обеда, когда она забежала узнать, что решено со Стасом да и с ним тоже.
- Оба - «sanus». Оба в одну команду, - ответил ей Стас. - Мы отплываем в новый мир. В неведомые дали…
Полтора часа Андрей пролежал в полудреме, глядя в окно, почти не шевелясь, словно собирая силы для всего того, что ждало его в «неведомых далях».
День выпал серенький, с мелким нудным дождем, зарядившим еще с ночи. Сквозь мокрые стекла тускло виднелись мокрые же сосны, опустившие под тяжестью воды свои ветки. Серую сетку дождя иногда чиркали намокшие, отчего они казались меньшими, воробьи, - вместо неба вверху просто медленно двигались лохматые темные тучи. Оттого что в палате похолодало, она потеряла уютность, стала казенной, чужой.
- Так! - сказал себе Андрей. - Так! Вот и все. Хочешь не хочешь, а все кончилось. Так что…
Он повыше натянул одеяло и лежал на боку и смотрел, как бьет дождь в окна и как за окнами быстро падают отсыревшие желтые листья е деревьев. Развивать мысль от слов «Так что» не хотелось, и без всякого этого развития было ясно, что «золотые денечки» кончились. Под «золотыми денечками» он понимал время с 29 сентября по этот день, по 4 ноября, - месяц и неделю, месяц и неделю жизни легкораненого.
Но все стало на свои места, а что было - то было. Была же прекрасная жизнь, даже прекраснейшая! Но все возвратилось на круги свои.
Он то закрывал бездумно глаза, то открывал их, следя, как стекают по стеклу капли, и кутался в халат. Потом, наскоро глотая и не чувствуя вкуса еды, пообедал, торопливо выкурил папиросу и сбежал вниз.
Лена сидела на краешке кровати, положив руки на колени, и, казалось, разглядывала громадные, чтобы и в бинтах помещались в них ноги, тапочки.
От дождя на улице в комнате было сумеречно, и в этой сумеречности ее лицо - нежный овал - смотрелось четче, и четче же виднелись на нем темные круги под глазами, скорбно сложенные губы.
Он сел не рядом, а на тот единственный стул, на который сел, первый раз войдя к ней. Так как виновником ее огорчений он считал себя, он должен был и что-то делать, чтобы смягчить это огорчение.
- Ну все! - как бы небрежно, как само собой разумеющееся и не такое уж трагичное дело, начал он. - Уезжаю…
- Ведь, может быть, навсегда! - почти прошептала она, все не поднимая головы, лишь коротко взглянув на него снизу вверх.
- Но может и нет, - помолчав, возразил он. Еще подумав, он добавил: - Все зависит от того, как мы воспримем это - с отчаянием или с надеждой…
Она наклонила голову чуть набок, как бы для того, чтобы лучше вслушаться, и, слегка потерев колени, тут же остановив руки, повторила опять почти шепотом:
- С отчаянием ли, с надеждой ли…
Он пересел к ней, обнял за плечи, она обернулась, снова коротко взглянув ему в лицо.
- Я буду тебя ждать.
Он кивнул.
- Даже когда будешь уходить все дальше и дальше. Или… Ты бы, может, хотел, чтоб все было не так… Ведь было б легче. С глаз долой - из сердца вон. Ты бы хотел?
- Не знаю.
- Не знаешь… - задумчиво и горько сказала она и чуть отстранилась. - Не знаешь, значит, не любишь. - Он хотел было что-то возразить, но она остановила его, положив ладонь ему на пальцы: - Если бы ты любил, ты бы так не сказал: «Не знаю». - Как бы уверяя и себя, она сказала тверже: - Нет, не любишь. Еще не любишь. А я - люблю. - Он чуть сильнее прижал ее к себе. - Я отдала тебе все… Нет, не тело, нет, главное, - она положила ладонь под левую грудь, - тут… Ты для меня первый, последний, единственный. Если бы ты только понял и помнил это…
- Буду помнить, - пообещал он, стараясь, чтобы и голос передал ей это обещание. Но она не очень поверила:
- Конечно, если бы ты остался тут, даже если бы уехал куда-то, но не на фронт, а временно, например, по каким-то делам, было бы легче ждать… - она повторила со вздохом, с улыбкой, голосом, в котором даже теплилась радость: - Ждать с надеждой…
Он погладил ее по голове:
- Ничего. Так и жди.
Она качала головой, и ее волосы от этого закрывали и открывали щеки.
Я буду стараться. Но ты уходишь туда, да вы все, наверное, не такие, как здесь. Я не знаю, какие вы там, но чувствую, что другие. …
Он опустил подбородок, уперся им в грудь, так ему было легче сдержать вздох.
- Мы в этом не виноваты. Мы…
- При чем тут вина! - быстро перебила она его и сняла его руку с плеча. Но руку она не отпустила, а положила ее себе на колени и прикрыла своими. - Речь не о вине. Я о другом - я боюсь, что жестокость изменит тебя. А ведь я знаю теперь, что главное на земле. Для меня, - уточнила она. - Может, тебе это покажется глупым…
Он чувствовал ладонью легкое тепло ее колен.
- Почему глупым? Скажи. Я постараюсь понять. Так что же главное на земле?
- Это любовь. Любовь и надежда. Наверное, я эгоистка, но что уж делать! А может, любовь делает человека эгоистом? Ведь он боится потерять того, кого любит. Тебе не смешно?
- Что ты? Что ты?
Она стала как-то спокойней, скорбное выражение сошло с ее лица, голос звучал бодрей, ей как будто стало легче от того, что она смогла передать ему свои мысли.
- Так ты понял?
- Понял, понял, - ответил он, снова погладив ее по голове. - Но не надо больше думать про это. Ты устала. Приляг.
Она с готовностью подчинилась ему, забралась под одеяло, свернулась там, согреваясь, все держа, не отпуская его руку, подремала немного, потом, вспомнив, что это для них за день, торопливо позвала:
- Иди ко мне…
Потом он лежал, обняв подушку, от которой пахло ее щеками, а она - она так захотела - сидела с краю, обернувшись к нему, и гладила его затылок, шею, плечи, спину, повторяя:
- Ты поспи. Поспи, милый, перед дорогой. Где ты сегодня встретишь ночь? Где будешь спать? Поэтому поспи у меня. Хоть полчаса…
И он и правда уснул, но она разбудила его, сказав:
- Пора.
Кто-то командовал в коридоре:
- Отъезжающим получать обмундирование! Отправка через час!
Когда они строились у грузовика, когда с ними прощались, она смотрела из окошка поверх занавески, прижавшись к уголку рамы. Но, когда отъезжающие полезли в грузовик, она вышла на крыльцо. На ней были те же огромные тапочки, наброшенная на плечи шинель, которую она запахивала вокруг ног, отчего плечи ее опустились и она горбилась.
Дождик все шел. На мокром крыльце, на фоне мокрой стены - она отодвинулась в сторонку от двери - она показалась ему маленькой, беззащитной и несчастной.
- Что ты стоишь? - рассердилась на него Таня. - Беги прощайся. Не видишь, что для этого вышла! - Таня держала Стаса за карман, не пуская его в грузовик.
Андрей перебежал до крыльца, прыгнул через три ступеньки, обнял Лену, она всхлипнула, прижалась к нему, а когда он отстранился, чтобы идти, она попыталась было удержать его, жалко повиснув, ухватившись за мокрую шинель. Тогда он сказал ей: «Меня ждут. Всего. Люблю. Жди. С надеждой!..», поцеловал обе ее руки, уронил их, сбежал с крыльца и по колесу взобрался в грузовик.
Пока грузовик разворачивался, пока съезжал к шоссе, он все смотрел на нее, кивая ей.
Она, прислонившись к стейе, держала руки под горлом, как бы не пуская крик, который бился в ней.
- Счастливо всем! - закричал Стас, встав в грузовике во весь рост и махая над головой обеими руками. - Счастливо всем! Счастливо!..
Горели плошки-катюши, бросая колеблющийся свет на гору картошки, вокруг которой все они сгрудились, беря по одной, срезая кожуру прямо под сапоги или ботинки и кидая очищенную, светлую, в общий большой бак с водой. Как только бак наполнялся, его тотчас же уносили к поварам. От поваров бак возвращался пустым.
Было тихо, только вплескивали, падая в бак, очищенные картофелины, да иногда Стас, закуривая, начинал бормотать какую-нибудь чушь, вроде: «Всю ночь они пили дешевенький херес. Херес был дрянным. Дрянней не придумаешь, но так как, кроме него, нечего было пить, они пили херес, морщились, кряхтели, убегали в кухню запивать водой. Херес пах не то сердцевиной грецкого ореха, не то его скорлупой, не то жженой пробкой, в общем пах отвратительно, но они пили его, страдая и крякая».
- Как из тебя все это выскакивает? - поинтересовался Андрей.
- А бес его знает! - Стас выбрал самую большую картофелину, обтер ее о полу шинели, картофелина засветилась нежной еще кожурой - вся эта картошка, судя по свежей земле на ней, была вырыта недавно, - подбросил картофелину несколько раз - она плотно ложилась на ладонь, - прижал потом к шеке и вздохнул:
- Плоды земли… Плоды земли…
На пересылке они пробыли сутки. Потом их влили в большую команду, довезли поездом-товарняком до Полтавы, откуда они пешком, топая по шпалам, добрались до запасного полка.
Из их госпитальной команды в маршевую пехотную роту попала лишь половина. Неделю с этой маршевой ротой Стас и Андрей шагали по обочинам раскисших дорог, едва выдирая сапоги из густого, липкого чернозема.
Начались дожди. Они лишь изредка перемежались ясной погодой. В один из таких дней рота, выбрав перелесок посуше со знаком саперов «Мин нет!», сделала дневку. Солдаты раскладывали костры, сушили набухшие отяжелевшие шинели, невысыхающую за ночь обувь, варили концентраты, гоняли чаи, поглядывали на небо, в котором ходили и фрицевские самолеты, наблюдали, как идут в тылы раненые и как время от времени ведут пленных немцев.