- Ложись! - страшно и запоздало крикнули сразу несколько офицеров.
«Мессер» прошел так низко, что от воздушной волны, которую он делал и своим винтом, и своим телом, с сосен посыпалась старая хвоя. Что это был за отчаянный фриц, никто, конечно, не знал. Это мог быть и какой-нибудь ас, летавший днем в одиночку на свободную охоту, но это мог быть и отбившийся или отбитый от своих, драпающий, уносящий ноги летчик.
Грохот мотора перешел в напряженный звон - «мессер», невидимый сейчас с поляны, закладывал вираж, летчик-немец, наверное, не хотел упустить такую поживу, какую разглядел у себя под крылом.
- В укрытие! - крикнуло опять сразу несколько офицеров.
На «студебеккере» замешкались, в то время как все с поляны
помчались под сосны, аккордеонист спрыгнул и полез под «студебеккер», шофер нырнул с подножки под мотор, памятуя, что пол кузова пули прошьют, а вот под чугунным мотором можно, скукожившись, запросто отсидеться.
«Мессер», судя по звуку, должен был вот-вот выскочить над поляной, а чтица, растерявшись, лишь отбежала к кабине и легла на нее лицом и грудью, пряча голову за аккордеон.
- Андрей! - крикнул Веня, метнулся к «студебеккеру», вскочил на него, схватил за руку чтицу, крикнул ей: «Так нельзя! Вы с ума сошли!», дернул чтицу к краю кузова и столкнул ее в руки Андрею.
Они спрятали ее за колеса - спаренные, толстые колеса могли быть защитой от пуль, и тут как раз на поляну, опять сбивая с сосен сухую хвою и мелкие отмершие веточки, вырвался «мессер». По нему били из автоматов и винтовок, «мессер» чесанул из пулеметов, кинул несколько бомбочек и, опять зазвенев мотором, ушел в свою, западную, сторону.
- Отбой! - крикнул кто-то, и несколько голосов повторили и закричали: «Отбой! Отбой! Выходи, братва! Улетел, сволочь! Давай, продолжай концерт! Подумаешь, фриц вшивый! Из-за него мы что теперь? Без концерта, а? Давай, продолжай! Шиш ему, поганому!» Пока голоса кричали это и солдаты выходили из-под сосен и шли к «студебеккеру», чтица, все так же мелко дрожа, повторяла то, что начала, когда «мессер» вырвался и по нему начали палить: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!».
- Все! Все кончилось. Он улетел. И не прилетит! - сказал ей Веня и помог подняться с колен от колес.
Как бы не замечая ни бледности, ни дрожи, ни глаз актрисы, в которых бился ужас, Веня галантно продолжал, давая ей придти в себя:
- Вы, наверное, первый раз на фронте? Первый раз всегда страшно. Но вам придется закончить стихотворение, иначе как же… на полуслове…
Отстегнув флягу, свинтив пробку, слив, чтобы ополоснуть горлышко, немного под ноги, Андрей протянул флягу чтице:
- Попейте. Попейте хорошо, побольше.
Актриса поднесла флягу ко рту.
- Это… это коньяк?
- Нет! Нет! - успокоил ее Веня, - Это чай! От завтрака. Коньяк нам не положено.
Актриса как выдохнула:
- А хорошо бы, если бы коньяк…
- Извините, - застеснялся Веня.- Не дают нам…
Прикрыв глаза, актриса выпила все, что было во фляге.
Она, наверное, еще не слышала, как стонут раненые, как кто-то громко распоряжается: «Раненых в санбат! Живо! Убитых туда, под сосны, пять метров от края поляны! Сержант! Быть у убитых, пока… В общем , быть, пока не получите другого приказа! Выполнять, живо! Живо, товарищи!»
Она, наверное, и не заметила, что их уже окружили, смотрят на них, что аккордеонист отряхивал ей платье на коленях.
- Благодарю, молодые люди, - актриса отдала Андрею флягу и перевела дыхание.
- Будете в Москве - милости прошу к нам. Моя фамилия Палецкая. А МХАТ вы знаете.
Палецкая была не очень громкая, но все же известная в Москве фамилия.
Веня, сняв пилотку, держал ее слегка на отлете, как бы считая, что представляться в пилотке неприлично.
- Я знаю вас… То есть, я видел вас - в «Трех сестрах», в «Синей птице», еще в каком-то спектакле, простите, не помню… Позвольте мне сказать, вы - блестящая актриса, и большая честь… Да, очень большая честь…- Веня зарделся.
- Благодарю. - Палецкая уже пришла в себя и, оглядевшись, услышав стоны, увидев за плечами тех, кто ее окружал, увидев, как уводят и уносят раненых, как уносят убитых, услышав требования: «Давай, продолжай концерт! Когда нам еще покажут! Концерт давай!», она, вновь побледнев, оглядев всех, кто стоял рядом, вдруг нахмурилась, стиснула губы, приподняла высоко подбородок.
- Я… Я буду читать! Да! И немедля!
… Если ты отца не забыл.
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был…
После первых же слов Палецкой все, зашикав друг на друга, дергая за гимнастерки, угомонились, расселись, раненых, которых зацепило слегка и которых не было надобности срочно отправлять в санбат, заканчивали перевязывать молча, а те, кого уводили, и те не раненые, которые уносили тяжелых, старались ступать потише, чтобы не очень топать, не очень хрустеть травой и веточками.
… Если ты не хочешь, чтобы
Ту, с которой вдвоем ходил…-
звучал голос Палецкой над замершей вновь поляной, и снова никто не кашлял, не переговаривался, не чиркал железкой по кремню, чтобы не упустить ни слова из того, что читала эта бледная от волнения и недавнего страха женщина, пережившая только что несколько смертей, свершившихся у нее на глазах.
Потом все вскочили, неистово хлопая, крича «Бис!», «Браво!», «Молодец!», «Ура!», Палецкая кланялась, сначала артистически, но потом, вдруг заплакав, поклонилась по-русски - поясно, касаясь рукой досок кузова - поклонилась на три стороны и, не скрывая слез, отошла к кабине.
- Мы этим и занимаемся…- пробурчал Папа Карло, видимо, отвечая на последнюю строчку стихотворения: «Сколько раз ты увидишь его, столько раз ты его и убей!».
В боях Папа Карло весьма изменился. Громадная физическая нагрузка, мертвый после нее сон прямо на земле, много еды - а кормили их хорошо, по фронтовой норме,- все это пошло Папе Карло на пользу. Он окреп, стал каким-то жилистым. Хекнув, взвалив себе на спину ящик патронов и держа его за веревочную лямку, Папа Карло мог с ротного пункта боепитания, спрятанного где-нибудь в овражке, переть ящик полубегом сотню метров, а потом ползти к пулемету и волочь этот ящик, чтобы, вскрыв его, набивать ленты.
Папа Карло отпустил усы, они у него были хотя и рыжевато-серые, но довольно пышные. Усы, став центром лица, как-то скрадывали убегающий подбородок, отвлекали от него внимание и придавали Папе Карло слегка залихватский вид, но маленькие его глаза смотрели теперь не так мудро, как строго и скорбно.
За Палецкой выступили танцоры, они плясали не просто лихо, они прямо жгли русскую, а лезгинку вообще отплясали в таком бешеном темпе, что вся поляна орала: «Давай! Эх! Ну! Еще! Сыпь! Жарь! Подбавь!» - и тому подобные подбадривающие восклицания.
Потом пели вместе певица и певец, потом аккордеонист, сопровождавший певцов и танцоров, выступил сольно. Был жонглер, был фокусник. Фокусник особенно поразил Ванятку.
- Вона! Эва как, - восхищался Ванятка, когда фокусник доставал из воздуха карты и шарики, из цилиндра - платки и косынки, изо рта - длиннющие бумажные ленты. - Эва как он! Всю бы жизнь смотрел фокусы.
- Нет, - решил Ванятка после концерта бесповоротно, - кончу войну, пойду учиться на фокусника. Пропади ты пропадом, деревня. Что там? Мэтэфэ, мэтээс, коровы да куры. И никакой тебе тайны. А тут руками айн-цвайн-драйн - и пятьсот человек с открытыми зевальниками сидят. Хоть желуди в них закладывай. Эй вы, интеллигенция, - обращался он к Андрею и Вене. - Есть такие техникумы или институты, где учат на фокусников? Есть или нет? Ну чего ты!.. А еще москвич! Ответь по-человечески, есть али нет? - нажимал он на Веню.
- Не знаю, - мямлил Веня, смущаясь. - Это ведь дело тонкое. Секреты фокусов передают от отца к сыну. Так я слышал. Но, возможно, при Госцирке и есть какая-нибудь группа, где учат новичков.
- Не может, чтобы не было! - утверждал себя в вере Ванятка. - Страна вон какая огромная. И везде нужны фокусники. Разве единоличники тут осилят? Все, буду разузнавать, что, где и как. Хочу, чтоб тоже в черной шляпе трубой!
Нет, Ванятка напропалую врал насчет фокусничества: как окончательно решенное, он не раз заявлял, что после войны подается из своей бедной рязанской земли на Волгу, где люди, так он говорил, как сыр в масле катаются.
- А чо? А чо? - возбуждался он, когда ему про сыр и масло не верили. - Возьми хоть того же Головатого. Возьми его, Ферапонта этого. Откуда у него сто тыщ? А? Откудова?
Это был аргумент, конечно, сильнейший. Ферапонт Головатый, как писалось в газетах и передавалось по радио, сдал сто тысяч рублей в Фонд обороны на постройку самолета и передал его летчику, своему земляку, - саратовцу Борису Еремину. «Пусть, думаю, и мой подарок поможет крошить немца», - писал Головатый в газетах.
- Значит, там, на Волге, колхозники по столько зарабатывают, что самолеты покупают. Вот туда и подамся! И не говори мне, и слушать больше ничего не хочу!
Да, решительным был Ванятка в спорах на эту тему.
- К Ферапонту! И больше никуда!- резал он ладонью воздух и задирал голову, как будто разглядывая через сотни километров колхоз Ферапонта Головатого, его дом, крыльцо и дверь, в которую ему надлежит после войны постучаться.
Врал, конечно, Ванятка. Напропалую врал и насчет фокусов, и насчет деревни, и насчет черной шляпы трубой.
В те редкие дни или просто вечера, когда рота, бывая во втором эшелоне, попадала в несожженные деревни, а встречались и такие - у немцев не хватало рук для всего,- в те редкие свободные часы вечеров, когда служебные дела кончались, Ванятка первым шел к околице или к почте, или к сельсовету, словом, к тому месту, где вечерами собирается молодежь. В каждой деревне есть такое место.
Как, по каким признакам узнавал о нем Ванятка, оставалось неизвестно. Но к посиделкам, как он называл такие гуляния, Ванятка тщательно умывался, подшивал стираную тряпочку вместо подворотничка, сбивал пыль с ботинок и обмоток и трогался. Шел он на посиделки особенной походкой - не торопясь, вразвалочку, закидывая в рот сразу много семечек, держа в левой руке чуть на отлете между пальцами козью ножку.