На двух берегах — страница 71 из 86

После того, как не стало Марии, не стало землянки и он жил почти дикой жизнью в лесу, он здорово окреп, потому что в целом неплохо ел, помногу двигался, делая иногда и до сотни километров за сутки, и много спал, иногда часов по двадцать, просыпаясь лишь ненадолго, чтобы поесть, посмотреть на погоду, а затем снова впадал то в глубокий сон, то в полудрему. Он спал помногу, чтобы, таясь, сбить тех, кто ловил его, со следу и потому что в погожие дни действовать он опасался. Он хотел жить, а для этого глупо рисковать не следовало.

Да, Марии не было. Не было и землянки. Землянка теперь служила им могилой, могилой для Марии и Тиши, и те, кто шел сейчас за ним, те двенадцать, имели, конечно, к этому прямое отношение, а если не имели такого прямого отношения к Марии и Тише, то, конечно же, имели прямое отношение к другим Мариям, Зинам, Олям, к другим радистам, разведчикам, партизанам, за которыми они, эти двенадцать, охотились, и которых им удалось найти, поймать или убить.

И они имели, конечно же, прямое отношение к нему. Вернее, хотели иметь.

Но он сказал:

- Еще посмотрим. Еще посмотрим.

Те, кто, как на охоте, гонялись за ним, повторяли одну и ту же ошибку: двигаясь на него, но не видя его, они, сближаясь с ним, подставляли себя под выстрел. Они не знали, откуда и в какую секунду последует этот выстрел, а он, сохраняя это свое преимущество, дождавшись, когда кто-то из гонявшихся за ним будет хорошо виден, делал один прицельный выстрел и сразу же отходил. Так он убил или тяжело ранил еще четверых. Тогда остальные, сообразив, что он их так всех перестреляет, сгрудились, ожидая, не начнет ли он, выйдя к ним, стрелять. Тогда бы, потеряв еще кого-то, общим огнем они бы могли подстрелить его. Он дождался, когда совсем свечерело, выскользнул из этого леса и начал марафон, призом в котором для него была его собственная жизнь.

Всю ночь он шел так, как никогда не шел, подхлестывая себя:

- Давай, давай! Давай, Андрей! Кенгуру бежали быстро. Ты беги быстрей…

За двенадцать часов темноты он ушел, стараясь держаться на запад, километров на семьдесят, затаился на день, в следующую ночь сделал еще километров шестьдесят, потом началась поземка, он ушел на север еще километров па сорок, и следы его потерялись.


Месяц назад, еще до Нового года, после обычной своей вылазки, возвращаясь к землянке, он нашел ее разрушенной. Потолок ее был поломан, стены, насколько это было возможно, обрушены, печечка вообще исчезла, исчезли и труба от нее, вещи из землянки - плошки-свечки, куски парашюта, одежда, ведро были унесены, котелки исковерканы, измяты, потоптаны. Все еще падавший снег заносил яму, то, что было у него и Марии по-своему хорошим жильем, заносил и многие следы у землянки и вообще вокруг нее.

Когда он возвращался после вылазок, он осторожно стучал в творило, приподнимал его и спрашивал:

- Кто в тереме живет? Кто в теплом живет?

Мария встречала его как брата или как какого-то другого родственника. В одиночестве ей было тоскливо, и она радостно суетилась, помогая ему снять оружие, мешок, раздеться. У нее всегда было целое ведро снеговой воды, какая-то сваренная еда, которую следовало лишь разогреть, целый котелок остуженного несладкого - какой он любил, - но хорошо заваренного чая. Он выпивал этот котелок, сидя на нарах, отдувался, чувствуя, как, получив возможность, начинают отдыхать все его мускулы, сухожилия, легкие, сердце, которые он не щадил, заставляя под нагрузкой работать по восемнадцать - двадцать часов, соловел от ощущения легкости на плечах и спине, на которые теперь не давили оружие и одежда, млел от тепла, приходившего от печечки, проходившего через свитер до тела.

Потом, глотнув спирта, закусывая хлебом, горячейшим супом с тушенкой, он коротко рассказывал ей о том, куда добирался и что ему удалось сделать. Он не называл ей, сколько убил немцев и полицаев, он говорил:

- Было дело. Кое-кто уже против нас не повоюет.

Мария особенно не расспрашивала, но догадывалась, сколько ему пришлось стрелять, по оружию - оружие чистила она.

- Ты поспи, поспи, Андрюша, - говорила она, когда он, наевшись, валился на спину. - У тебя, поди, все косточки ломит. Я и почищу, и смажу, и сделаю все-все.

Он следил лишь за тем, чтобы она правильно разряжала, держа автомат или винтовку под творилом, он рассказал ей даже про случай в вагоне с Васильевым, про то, как он ранил Веню и чуть не поубивал других. Мария, услышав эту историю, всплеснула руками:

- Да что ж он, ирод-то! Да ему за такое руки отбить мало! Это же прямо судьба сохранила вас!

Но он не стал ей рассказывать дальше ни про Веню, ни про Барышева, ни про Папу Карло, ни про других, которых за Днепром, на Букрине, судьба уже не сохранила.

Когда он возвращался, день для Марии был как праздник - она зажигала дополнительную плошку, робко улыбалась ему, преданно смотрела в глаза, ловя каждое его желание - то ли подрезать еще колбасы, то ли долить что в кружку, то ли смочить тряпицу, чтобы дать ему обтереть усталые, гудевшие ноги.

Но, возвращаясь, каждый раз он хотел бы на свой стук, на вопрос о теремке, не услышать ответа, а найти лишь знак на стене: вбитую щепку у нее над нарами. Это означало бы, что она ушла к Николаю Никифоровичу, что все с ней в порядке.

Опасаясь за нее, он ни разу не стрелял ближе от землянки, чем километров за двадцать. Еще с того похода, похода по калининским лесам, он знал, как беречь базу, и осторожничал крайне.

От разоренной землянки он бесшумно скользнул к опушке, но не сразу к той, заветной для Марии, сосне, а чуть в сторону, чтобы понаблюдать. Но и наблюдать-то оказалось ненужным. На полянке возле сосны снег был истоптан, в кровавых пятнах, в кровавых строчках, а неподалеку от сосны лежала Мария.

Она была раздета - без шапки, без полушубка, без гимнастерки, без свитера, без ватных брюк, без валенок и даже без носков. Они все сняли с нее, с убитой, позарившись на новую, хотя и окровавленную одежду.

Он постоял над ней, вглядываясь в побелевшее, оттого что из нее вытекло много крови, лицо; губы Марии были плотно сжаты, брови сдвинуты к переносице, а в открытых глазах застыло выражение отчаяния.

Живот, бедро подогнутой ноги и затылок у Марии были прострелены, и снег, на котором она лежала, был под ней густо красен, а снег по бокам от нее, по которому полицейские топтались, раздевай ее, перемешанный с кровью снег был розов. И в этом розовом снегу, как золотинки, поблескивали затоптанные гильзы.

Еще в трех местах на поляне снег был кровав - напротив Марии, сразу перед деревьями и слева от Марии, шагах в десяти. Здесь кто-то лежал, это было видно по отпечатку на снегу, здесь, возле этого отпечатка, сохранились следы многих валенок. Здесь, наверное, лежал убитый Марией тот, который хотел взять ее живой, и в которого она, заметив, дала длинную очередь - на ближних кустах были отстреленные или перебитые ветки. Сразу же за этими кустами снег тоже был с кровью, там потоптано было меньше, там от кого-то отпечатался след, как будто этот кто-то лежал на боку, в кровь у него текла из головы.

Убили Марию, стреляя с другой стороны и попав в затылок, бок и бедро. Но, видимо, не желая даваться живой, она убила двоих, а одного ранила. Судя по гильзам вокруг нее, она, наверное, успела расстрелять лишь один магазин, потом упала, и ее, уже лежачую, добили.

Скользя по полянке, скорбя, думая, как все это могло получиться, думая, что делать дальше, он остановился над сломанными грабельками и понял, что они выследили Николая Никифоровича, а потом выследили и Марию. Конечно, Николая Никифоровича было нетрудно выследить - понаблюдать за ним в бинокль, когда он отправлялся за дровами, определить примерное место, куда он ходит, посадить засаду, дожидаясь его очередного прихода, увидеть, что надо увидеть, потом тихо взять. Николай Никифорович не был вооружен, а что может сделать человек с топором против нескольких с винтовками? Они, наверное, и не стреляли, чтобы не спугнуть других, выбили у него из рук топор и уволокли. А грабельки остались тут поломанными. Потом они посадили новую засаду, на которую Мария и наткнулась.

«Нда! - подумал он, шевеля палкой грабельки. - Не зря он ее не брал к себе. Не зря не мог ни взять, ни отправить никуда. Что-то у него не получалось. А может, кто-то продал его? Такое тоже не исключается…»

Тут следующая мысль как обожгла его: «А если., а если… - подумал он, - а если и Николай Никифорович и Мария посчитали, что это я их продал? Да нет, не может этого быть», - попытался он отогнать эту мысль.

Он подъехал к Марии, наклонился, поправил рубашку, чтобы грудь закрылась, подсунул под Марию руки, поднял ее, положил на плечо, как кладут маленькую девочку, и понес к землянке.

Он съездил за Тишей и, распеленав его, положил к нему Марию, запеленал опять их в парашют, затянул стропами и, расчистив на дне землянки место, на стропе же осторожно спустил их туда, потом спустился к ним сам, поправил их и сказал им:

- Ну, ребята, простите и прощайте.

Он осторожно заложил их обломками потолка и засыпал землей.

Могила Тиши и Марии была невесть какой, но лучшего тут было не придумать. У него не было большой лопаты, а малой саперной он бы многое не сделал. Он осторожно обсыпая на жерди края стен, стараясь, чтобы слой земли был потолще, чтобы к трупам не добрались лисы, а потом сбросил на них так много снега, что землянка сравнялась, и хороший снегопад должен был бы потом скрыть вообще все следы. Он знал, что весной талые воды, конечно, размоют края еще больше, земля осядет, уплотнится и Луньковы со временем растворятся в ней.


Так вот, он завел календарь, чтобы не сбиться с дней, и делал на прикладе зарубочки, отсчитывая эти дни. Но время для него стало каким-то иным, потому что жизнь расслоилась. В ней оказалось несколько времен, сейчас совершенно, как ему казалось, не связанных между собой.

Самый дальний слой представлял довоенную жизнь: детство, дом, родители, школа, институт. Эта жизнь виделась совершенно нереальной, не его жизнью, а чьей-то: какого-то мальчика, подроста, парня, как если бы он подсмотрел ее или увидел в кино.