- Ниче! Были б кости, а мясо нарастет. А кости вот они, - Ерофеич показал на командирскую машину, где ехали усталые, сорвавшие голоса офицеры, с провалившимися глазами и запекшимися, черными ртами. - И тебе знамя, и тебе денежный ящик. Все цело! Как у людей. Сам видел, сам в карауле был: глаз - не дреми! Да-аа-а! - протянул он. - Знамя это ведь что? Это сердце. Ниче, оклемаемся!
Убегали за спину метры, под эти вот рассуждения Ерофеича, отходили назад телеграфные столбы, на которых сидели, надувшись, жирные, важные вороны, через двадцать таких столбов появлялся верстовой столбик, означавший для Андрея, что он еще на целый километр приблизился к той цели, к которой шел.
- Вот бы на побывочку еще пустили, - после паузы помечтал Ерофеич, закрыв свои маленькие глазки, от восторга даже качаясь на передке. - Хуч на недельку, хуч на пяток ден!
- А далеко? - Андрей должен был хоть как-то поддержать этот совершенно нереальный разговор. - Если бы было где-то близко…
Ерофеич заерзал, засуетился - расстояние до его дому было самым уязвимым местом. Но он не раз уж обдумывал предполагаемый разговор с каким-то очень высоким начальством, которое только и имело право давать отпуска.
- И вроде бы далеко, а по сути нет! - заявил он. - Ведь поездом же! Для поезда что лишняя сотня верст? Ничто…
- А все-таки, куда?
- Да… Арзамас город, значит. Это, значит, по железке и тридцать верст до деревни на попутных. А я бы что… Я б за неделю управился - и посмотрел всех, и себя показал, и по хозяйству. Эхма… - Ерофеич постучал себе пальцем в левую грудь. - Шило у меня тут, шило и шило - колет все время по детям.
- Попробуй все-таки. Попытка не пытка. Важно у кого проситься будешь, вот что важно. Но не меньше, чем в командиру корпуса, - предложил Андрей. Он подумал. - И заслуги тут, брат, тоже играют роль.
Ерофеич бросил вожжи между колея и распахнул руки, как бы распахивая и всю грудь, до самого сердца. - Какие уж у меня тут заслуги. Ну какие? Ну что я? Кто? Так, ездовой. Он же в бою подносчик снарядов. То есть тут же, со всеми, за пушкой. За щитом, за ейным. Как все, значит, жмешься за него. Я не наводчик. Наводчики, конечно, они все заслуженные. Мимо бьет, мимо по той же самой по «Фердинанде», значит, она в тебя, значит, во всех, кто за щитом, влупит. Только щепки, а от людей - ошметки. А попал в нее подкалиберным - «Фердинанда» встала, и люди, значит, расчеты целы, и пехота на месте, не давит фриц ее, не гонит - вот что значит наводчик. У нас герой есть наводчик. По фамилии Сапырин. Калистрат Сапырин. Про него и в газете писали. Тот их бьет, колотит! Глаз у него что ватерпас: ему только чтоб снаряды были. Такому, конечно, и побывку дадут. А я - ездовой. Какие мои заслуги? - Он пожал плечами, надул губы, оттер капли с носа, перебирая своя невеликие заслуги. - Всего по два: два года воюю, два ранения, два ордена да две медальки… Пойди с такими заслугами к генералу, он тебе, знаешь, такой поворот от ворот сделает, что небо с овчинку глянется.
Ерофеич встал, скомандовал:
- Ну-ка, и ты вставай! - открыл крышку передка, нашарил там еще флягу. Он опять постучал себя в грудь. - Кабы не шило тут по детям, да разве я пошел бы кланяться?
- У кого этого шила нет? У каждого. Свое, но у каждого, - обронил Андрей.
- Это ты верно, верно, друг, сказал, - Ерофеич протянул фляжку ему. - Верно, - он помигал, покивал головой. - Верней и не скажешь: свое, но у каждого. Эхма!.. Ну-ка почни ее! - это относилось к фляге, и Андрей почал.
Ночевали остатки этого полка в большом сарае, к которому пришлось съехать с дороги: сарай стоял в полукилометре от нее.
Поставив машины, сани, телеги под стены, выпрягши лошадей, задав им овса в подвешенных под головами торбах, артиллеристы вваливались в сарай, разводили в нем небольшие костерки и располагались вокруг них, довольно отогревая задубевшие лица и руки.
- Его надо прооперировать! И - немедленно. Сейчас я созвонюсь и… Сегодня что, вторник? Очень хорошо. По вторникам дежурит Милочка. Осьминог Милочка.
- Но… - попытался возразить Андрей, считая, что никакая Милочка, тем более Осьминог, ему сейчас совершенно не нужна. Все, что ему требовалось, это шагать, шагать, шагать дальше, держа азимут на Харьков.
Но фельдшер, та же самая женщина-лейтенант, от которой они со Стасом ушли в тот злосчастный вечер, больше и рта не дала ему раскрыть.
- Никаких «но»! Тебя не спрашивают. Тебя могут спросить только одно: где ты шатался, что довел руку до гангрены:
Она держала его за эту - гангренную теперь - руку. Рука лежала на столе, на марлевой салфетке, фельдшер то гладила ему пальцы, то, макая пинцетом тампон в перекись водорода, смывала с руки корки крови и гноя, которые были вокруг обеих дырок от нули.
- Вот запишу тебе преднамеренное членовредительство, и после госпиталя загремишь под трибунал, в штрафную. Это ты знаешь?
Это он знал: уклонение от медицинской помощи, иные действия, препятствующие заживлению ран, как-то: растравление их чем-либо, могли быть квалифицированы как членовредительство с целью уклонения от отправки на фронт, подпадали под какую-то статью законов военного времени, влекли за собой судебное разбирательство, и такого рода симуляция могла караться приговором.
Возмущенная и взволнованная фельдшерица не давала им сказать ни слова, но все-таки ротный вставил:
- Он не такой… Он… Он, Верочка…
- Не такой, не такой! - передразнила она, все макая тампоны, обтирая руку, осторожно прижимая тампоны возле раны. Из раны уже начала сочиться черная, вонючая кровь. - Вот он какой. - Она ткнула посильней в руку над кистью и повыше раны, у локтя. - Синий уже! Велик, действительно, пень, да дурень. А если отхватим? Вот здесь. - Она показала, где «здесь», проведя черту под бицепсом. - Бороду отрастил, а ума не нашлось?
- Он был в такой обстановке… - начал ротный, но она снова перебила его:
- Он был! В обстановке! Мне нет дела ни до «был», ни до «обстановки». Я вижу, с чем он пришел! Ты тут не адвокатствуй. Живо машину! Не идти же ему эти восемь километров до ППГ! Хотя я бы, будь моя воля, кнутом бы гнала его. Ну, чего стоишь? Сказано - машину. Пулей! Пулей! - прикрикнула она на ротного, и ротный выскочил на улицу.
Дверь, хлопнув, втолкнула в комнату холодный воздух, Андрей вдохнул его и сдержался, чтобы не застонать - фельдшер нажала около раны, и в глубине руки в кость как будто вонзился нож. Он уже ночи три не спал, так как руку с каждым днем дергало все сильней и сильней, и спать она ему не давала. Иногда, правда, ему удавалось немного забыться, впасть в какую-то полудрему, но ненадолго - на какие-то, наверно, минуты. Эти три дня он почти и ничего не ел, не хотелось.
У него был жар - горели и лоб и лицо, жарко было и в груди под горлом, а спина мерзла, и даже в этой натопленной комнате, где от русской печки несло сухим теплом, он ежился под телогрейкой, которую сестра, помогавшая фельдшеру, набросила ему на плечи после того, как содрала с него гимнастерку и рубаху, помянув:
- Ну и грязен же ты. Век, что ль, не мылся?
Но когда дверь втолкнула холодный воздух, он с удовольствием подышал им.
- А нельзя, чтобы… - он повторил жест лейтенанта, проведя под бицепсом черту, - нельзя, чтобы не делать? Я лыжник. Я был у них в тылу. Я прошел на лыжах тысячу, наверное, километров. Я не мог раньше…
- Я, я, я, я! - сказала лейтенант. - Надо было думать!
- Но руку же жаль!
Разве мог он ей рассказать все? Да, конечно же, не мог. И пожалела бы она его больше, чем жалела сейчас? Да и что этот фельдшер-лейтенант могла сделать, чтобы у него руку не отрезали?
Но ротному-то он рассказал все. Так, коротко, но рассказал. Ротный даже ахнул, закрутил головой, зажмурился, понимая, в какой он попал переплет.
- Ну и заварил ты кашу! - подвел итог ротный. - Тут, брат, не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
- Это не я, это фрицы заварили кашу. Мы со Стасом просто попали в нее, и все, - возразил он. - Ты мне веришь?
Ротный вздохнул, но сказал твердо:
- Верю до последнего слова. Не могу не верить. И буду защищать!
- Как защищать? Как будешь защищать? - спросил он.
Ротный сделал такой жест рукой, как будто что-то отталкивал,
отводил от себя:
- Любую характеристику! Любые показания. Мы же были на Букрине! Эх, черт! И угораздило именно тебя!
Андрей пожал плечами:
- При чем тут я? Ну при чем? Что я, знал, что фрицам нужен «язык»?
Ротный наклонился, приблизился к нему:
- И ты говорил? Говорил? Или… - ротный показал шиш: - Вот им? Так, Андрей?
Андрей подтвердил:
- Только так. Ты мне веришь?
Ротный кивнул:
- Как себе. Но что-то же пришлось говорить?
- Пришлось, - признался Андрей.
- Втирать им очки?
- Вот именно.
- Они тебя били?
Андрей передразнил его:
- Били? Нет, что ты! Мы там занимались чайными церемониями.
- Вот с-с-суки! - заключил ротный. - Вот с-суки. Д-а-а-а-а! - протянул ротный. - Да-а-а-а-а! Это тебе повезло, что ты нашел костыль. И вообще… А все остальные, говоришь, того?
- Не знаю. Но когда я бежал к лесу, я все оглядывался, - ответил Андрей. - Не бежит ли кто.
- И никто не бежал?
- Нет. Я никого не увидел.
- Да-а-а-а-а! - опять потянул ротный. - Может, еще выпьешь? Или поешь?
Разговор этот происходил в сельсовете, вернее, в бывшем сельсовете, так как гражданская власть тут еще не работала, в деревне, километрах в десяти от фронта - бригаду вывели туда во второй эшелон, - и он как раз и нашел ее там. Ему в этом на пятый день поисков, когда он попал уже в полосу своей армии, хорошо помог шофер с побитой, то и дело глохнувшей от старости, что ли, полуторки. Шофер возил военную почту, беря ее на армейском почтовом узле. Шофер был из другого корпуса, но он знал того шофера, который возил почту в его, Андрея, корпус. Найдя свой корпус, Андрей скоро нашел и бригаду, а там уж, в бригаде-то, найти батальон, а в нем роту не составляло труда. Поглядывая на лица солдат и офицеров, добираясь до ротного, он встретил тех, кого хотя и не знал по имени-фамилии, но кого встречал, чьи лица были знакомы. Глядя в эти лица, сдерживая улыбку, чтобы не показаться идиотом, скалящимся ни с того ни с сего, он вздыхал облегченно. С того самого злосчастного вечера, когда его взяли фрицы, у него не было так покойно на душе, как сейчас. Ему даже начало казаться, что ничего ему теперь не грозит, что все мытарства кончились, что и допросов-то никаких не будет. Но ротный все поставил на свои места.