Мой новый друг оказался человеком живым, смышленым, разбитным и хитроватым. Он знал, казалось, все на свете. Это он мне рассказывал о языке эсперанто; он учил меня переплетать книги; он наставлял меня, как самому сделать батарею и провести у себя дома в деревне электрическое освещение. И часто в житейских делах Попов был куда опытнее меня и не раз давал мне советы, как лучше поступить в том или ином случае.
По вечерам, а чаще всего днем в воскресенье Сергей Попов заходил за мной, и мы отправлялись путешествовать по Смоленску. Нас мало привлекал центр города: через центр мы ходили в гимназию и потому довольно хорошо знали его. Куда интересней были малоизвестные улочки и переулки, чаще всего немощеные, каких в Смоленске было немало. Они то сходились, то расходились в разные стороны, то круто поднимались в гору, то лежали глубоко внизу, похожие на овраги, то, поднявшись наверх, проходили почти у самого обрыва. И нам с Поповым доставляло особое удовольствие обследовать эти улицы и переулки, взбираться на какие-то холмы и насыпи, осторожно, чтобы не покатиться кубарем, спускаться вниз, залезать на крепостную стену, идти по ней от башни к башне и сидеть, отдыхая, на самом верху башни.
В Лопатинском саду мы подолгу простаивали на высоком крепостном валу, глядя вниз на виднеющийся вдали широкий и глубокий Днепр, каким он был тогда в Смоленске, на Заднепровье, на весь тот необъятный простор, который открывался перед нами и который, казалось, звал нас куда-то — в неведомое, неизвестное, но желанное…
Один раз наша с Поповым прогулка окончилась весьма неприятно для меня. Вечером мы с Соборного двора спускались вниз. Начинало морозить, образовался гололед, Поскользнувшись, я упал, пропахав правым коленом жесткую землю. Колено, правда, не пострадало, но правая штанина оказалась разорванной: видать, сукно, из которого портной пошил мои форменные брюки, было порядочно-таки гниловатым.
Я очутился в совершенно безвыходном положении: вторых брюк у меня не было. А починить эти казалось невозможным: все равно будет видно, что брюки залатаны, и в гимназию в таких брюках не пойдешь. Но Попов все же настойчиво советовал мне, чтобы я завтра же (а завтра — это воскресенье) пошел к портному. И я пошел, не веря, впрочем, в успех.
Портной, живший на той же Георгиевской улице, где и я, отнесся ко мне очень сочувственно, чего я, по правде, никак не ожидал от человека, который видит меня в первый раз. Он посмотрел на порванную штанину и сказал:
— Ну что ж, попробуем… Снимите ваши брючки, молодой человек, и посидите вон там за ширмой, пока я буду тут колдовать над ними.
Я повиновался. Я совершенно изнывал от ожидания, от неизвестности, будет ли толк или нет, просидел за ширмой часа два или три. Наконец портной, за все время моего сидения не сказавший ни одного слова и только бубнивший что-то себе под нос, позвал меня:
— А ну-ка идите, молодой человек, наденьте ваши брючки, и мы посмотрим, что у нас вышло…
А вышло отлично: портной так заделал порванное место, что никому и в голову не могло прийти, что брюки были когда-либо порваны. Старательно заштопанные и выглаженные, они выглядели совершенно как новые.
— Спасибо вам, — сказал я портному. — А то я просто не знал, как и в чем пойду завтра в гимназию.
— Да я-то сразу смекнул, в чем дело, — ответил мне портной. — Ну вот и сделал. Как же было не сделать?.. Носите на здоровье.
За работу я заплатил рубль, который пришлось занять у Корнеича.
Случай с брюками показал мне, что я должен быть осторожным буквально во всем и всегда. Иначе в моем положении может случиться непоправимое даже из-за пустяка.
Но как я ни старался не попадать в неприятные истории, все же не мог уберечься от них. А одна такая история едва-едва не кончилась совсем уж печально.
В один из ноябрьских дней наш четвертый класс сговорился в знак протеста уйти с урока математики. В чем заключался этот протест, какими своими действиями преподаватель взбудоражил весь класс, я сейчас припомнить не могу. Но не думаю, что это было чем-то серьезным. Однако ученики решили «протестовать».
Злополучный урок был последним уроком того дня. И начаться он должен был сразу же после большой перемены. Четвероклассники не стали, однако, дожидаться начала: едва прозвенел звонок на большую перемену, как все шумно бросились в раздевалку, быстро оделись и тотчас же ушли из гимназии. Со всеми вместе ушел и я, хотя и не понимал, правильно или неправильно поступают мои товарищ, а также и я сам.
А наутро все мы должны были держать ответ за свой поступок. В течение целого урока на все лады укорял и ругал нас преподаватель русского языка и литературы (он же был и нашим классным наставником) Степан Дмитриевич Никифоров. К нему присоединился инспектор гимназии, преподаватель математики в старших классах Павел Петрович Манчтет.
— Вы опозорили и гимназию, в которой учитесь, и самих себя, — говорили нам. — И мы не можем не принять самых строгих мер… Мы снизим вам отметки по поведению, о вашем недостойном поступке известим ваших родителей… А кое-кого из вас, может быть, придется исключить из гимназии.
После того как мы выслушали все эти упреки, угрозы и поучения, в классе начался обычный урок. А раз урок начался, раз из класса никого не удалили, значит, считали мы, этим все и кончится…
Однако со мной не кончилось. В тот самый момент, когда все облегченно вздохнули, мне сказали, что меня вызывает сам Ф. В. Воронин. Я сразу понял, что дела мои плохи, коль владелец гимназии и ее директор вызывает меня одного. И я был прав. Федор Васильевич встретил меня очень сурово, говорил он со мной, стоя у своего письменного стола. Он повторил то, что я уже слышал от Никифорова и Манчтета, а потом добавил уже от себя:
— Вам-то уж никак не следовало делать того, что вы сделали. Вы на особом положении у нас и потому должны были бы ценить то, что делает для вас гимназия. А вы вон как!.. Ну что же, я предупреждаю вас, что поставлю вопрос о вашем исключении из гимназии…
Я понимал, что надо что-то ответить Воронину, сказать ну хотя бы о том, что несправедливо так жестоко наказывать только меня одного, и наказывать как бы уже и не за проступок, а за то, что я ученик бесплатный, а все другие платят за пребывание в гимназии. И хотя они, может быть, виноваты неизмеримо больше, чем я, их не выгонят из гимназии: это для гимназии невыгодно, убыточно…
Я, однако, не в силах был произнести ни слова — мой язык словно приковали. Только чувствовал, что вот-вот могу расплакаться от обиды.
Федор Васильевич подождал немного, помолчал, глядя на меня, и уже более примирительно сказал:
— Ну идите!..
Я забрался в раздевалку, спрятался за ученические шинели и, стараясь хоть как-нибудь успокоиться, просидел там до конца урока. А потом оделся и, не глядя ни на кого, ничего не замечая вокруг себя, понуро побрел домой.
Остаток дня и всю ночь провел я в большой тревоге. Заснуть не мог ни на одну минуту. Все думал и думал, что же мне делать, и ничего не придумал. Я, правда, как будто уже окончательно уверил себя, что ладно, проживу как-нибудь и без гимназии. Но ведь не это главное. Главное для меня заключалось в том, что я скажу своей учительнице Екатерине Сергеевне, Погодину, Свистунову? Они ведь так помогали мне, столько сил и средств потратили на меня! И, оказывается, все это понапрасну!..
Я живо представлял себе, с каким горьким упреком, с каким осуждением посмотрят на меня эти люди, и чувствовал, что не снесу этого…
Утром я все же пошел в гимназию — деваться больше было некуда. Робко вошел в класс, робко сел на свое место и со страхом ждал: что-то будет? Но шел урок за уроком, удалить меня из класса никто не пытался, никто не делал мне никаких замечаний. Однако я все еще опасался, что если не сегодня, так завтра Воронин может привести свою угрозу в исполнение, и потому дня четыре или пять, приходя в гимназию, со страхом ожидал: вот сейчас случится это самое, вот сию минуту мне скажут, чтобы я больше не приходил. И было мне невыносимо горько и тревожно.
Но ничего не случилось ни в первый день, ни в пятый, ни в десятый. И я постепенно пришел в себя, успокоился. Понял, что гроза миновала. Я даже решил про себя, что Федор Васильевич Воронин и не думал исключать меня из гимназии, он хотел только попугать… Вероятно, это так и было.
Никто другой из моих товарищей-четвероклассников также не пострадал. Даже отметки по поведению никому снижены не были.
Я получил два небольших денежных перевода: один от Василия Васильевича Свистунова из Сибири, другой от учительствовавшей в нашей волости Агафьи Михайловны Васильевой, которая также принимала самое живое участие в моей судьбе. У меня, таким образом, завелись собственные деньги. Меньшую часть их я потратил на приобретение вдруг понадобившихся новых учебников, на покупку тетрадей и других школьных принадлежностей. На остальные начал обедать в ученической столовой, которая только что открылась. Правда, обеды там готовили плохие, но и на том я говорил спасибо, так как довольствоваться едой, которой потчевал меня Корнеич, было никак нельзя. Да и стоил обед всего двадцать копеек. А это тоже мне на руку. Словом, я считал себя вполне удовлетворенным.
Но месяца через полтора деньги кончились, и я опять остался ни с чем. Однако, испытав «сладость» ученических обедов, я не хотел уже мириться с отсутствием их. И передо мной неизбежно встал вопрос: где бы это хоть немного подзаработать?..
И возможность подзаработать вскоре появилась. По рекомендации одного из педагогов — по-видимому, это был наш классный наставник Степан Дмитриевич Никифоров — меня пригласили давать уроки отстающему ученику. Обычно в качестве репетиторов рекомендовали гимназистов старших классов. Но на этот раз было почему-то сделано исключение: я-то был только еще в четвертом классе. Однако же меня рекомендовали.
Не помню, в какой школе учился мой подопечный. Помню лишь, что звали его Ваней и что было ему лет одиннадцать-двенадцать. Отставал он по арифметике и по русскому языку. Отец Вани — то ли лавочник, то ли владелец кустарной мастерской — сказал, что берет меня пока только на месяц, а там, мол, видно будет; что