Но Москвин не знал этого, и потому он не мог по-настоящему оценить улыбку нежности, которой встретила его Поля. Мрачно кивнув ей, он пошел к плите и взялся за кочергу «поднимать давление». Лишь несколько раз искоса поглядев, как мечутся под сорочкой Полины груди, Москвин спросил:
— Что, замучили тебя, сволочи?
Поля, распрямившись, повела плечами, стряхнула с рук трещащую мыльную пену, упавшую в серо-голубую, казавшуюся почему-то холодной воду, вытерла пот со лба.
— Шоб воны уже вси повыздыхали, буржуи проклятьи, — сказала она и улыбнулась Москвину усталым, нежным ртом. Потом снова склонилась над корытом.
Это был тяжелый день. Ветер поднимал тучи пыли, она мчалась над улицей, плясала на площади, слепила прохожих, забивалась в уши, нос, скрипела на зубах. И этот холодный ветер, потушивший жар весеннего солнца, эта пьяно пляшущая над площадью пыль вселяли тревогу в сердца обывателей.
Сорванные ветром ставни хлопали, и прохожие вздрагивали — им казалось, что снова над городом рвутся снаряды. Их пугал шорох ветвей, грохотанье жести на крышах, гневные глаза красноармейца с несорванного плаката: «Шкурник, иди на фронт!» Все говорило о призрачности покоя, обещанного полковником Падральским.
А когда по главной улице поспешно прогрохотали орудия легкой батареи и куда-то поскакали с белокрасными флажками кавалеристы, в городе родился слух, что большевики снова перешли в наступление, что дивизии китайцев и латышей, переброшенные с Южного фронта, разбили поляков.
Это был тяжелый день. Верхотурский ходил по комнате, заложив руки за спину. Вот он зацепился ногой за торчащее тугое ухо мешка и так остервенело пнул по мешку ботинком, что поднялось облачко муки и белым пятном легло на пол.
Верхотурский подошел к стене, сорвал объявление о турнире и, скомкав его, сердито бросил.
— Факир, — сказал он, — за такие вещи надо исключать из партии. Вместо того, чтобы спокойно подождать два дня… — и он наступил на объявление.
По всему было видно, что и ему не легко давалось спокойное ожидание. Лишь когда пришел Коля, Верхотурский перестал ходить по комнате. Почему-то присутствие этого худого, нескладного мальчика успокаивало его.
— Товарищ Верхотурский, — сердито сказал Коля, — возьмите меня с собой!
— Ку-уда? — рассмеялся Верхотурский. — Коля, — сказал он и сам удивился своему голосу, — Колюшка, тебе ведь нет еще пятнадцати лет; ей-богу, это получится по Майн-Риду, над которым ты смеялся.
Подбородок Коли отвис, углы губ опустились, лицо сделалось от этого совсем длинным, и Верхотурский, глядя на него, проговорил:
— Ты, брат, не знаешь, какая чудесная жизнь лежит перед тобой. — Он закрыл глаза и покачал головой. — Какая жизнь, ах, какая жизнь! Наука, музыка, вот эта самая медицина, которую мы здесь, сидя с тобой, освистали. Куда тому саду, который вырубил военком, до наших садов. Какие у нас будут врачи, ученые, писатели. И ты один из них, Коля.
Но лицо Коли не сделалось веселей, хотя он внимательно слушал про чудеса будущей жизни.
— Знаешь что? — сказал Верхотурский. — Ты приезжай ко мне в Москву как только наладится движение, напиши и приезжай. Условились?
Он обнял Колю за плечи и вдруг поцеловал его в висок.
После этого он рассердился и сказал:
— Извлеки-ка Москвина из кухни, продолжим наши занятия.
Во время обеда доктор рассказал, что к нему утром приезжал вчерашний поляк, личный адъютант начальника артиллерии, весьма важного генерала, который близок самому Пилсудскому. Генерал последние дни недомогает, и адъютант обещал, что вечером, когда они будут возвращаться из штаба мимо докторского дома, они заедут к доктору.
— Я сказал, что рассчитываю на этот визит не только как врач, понимаешь, пригласил его от твоего и своего имени.
— Что ты наделал, — взволновалась Марья Андреевна, — как я его приму сегодня, да еще, как назло, стирка и Поля абсолютно невменяема.
Но тревоги были напрасны — доктор, зайдя в столовую и оглядев накрытый к ужину стол, рассмеялся и восхищенно сказал:
— Ты прямо-таки министр, Ллойд-Джордж!
— Я его буду просить за Факторовича, — решительно сказала Марья Андреевна.
— Ты форменная идиотка! — в ужасе крикнул доктор и схватился руками за волосы.
Марья Андреевна весь день ссорилась с мужем и поэтому особенно нежна и внимательна была к Москвину и Верхотурскому.
Она уговаривала их выйти к ужину, но они отказались наотрез.
— Ну что же, тогда вы будете купаться, — сказала она Верхотурскому, — сегодня стирка и есть горячая вода в колонке.
Марья Андреевна подробно объяснила ему, что ванну не следует делать слишком горячей, что ни в коем случае нельзя становиться босыми ногами на каменный пол, что тотчас после ванны нужно лечь и укрыться, ужин ему принесут в постель.
Она погладила его по плечу и сказала:
— Когда я думаю о вас, мне хочется плакать, вы старше доктора на несколько лет, а у вас нет ни семьи, ни уюта, ни дома. Вечный вы странник!
— Ничего, ничего, — утешил ее Верхотурский, — я привык.
Он пошел в ванную комнату, а Москвин отправился с Полей на чердак развешивать белье.
После ванны Верхотурский, войдя в комнату, посмотрел на пустую кровать Факторовича и сказал:
— Эх, Факир, Факир…
Он сидел, опустив ноги с кровати. Из столовой слышались звуки пианино — это Марья Андреевна играла гостям полонез Шопена.
Тело болело после купанья, голова немного кружилась, а музыка была такой печальной и веселой, такой тонкой и капризной. От нее болело сердце, и ничего, казалось, не могло быть слаще и ненужней этой боли. А может быть, сердце болело оттого, что он не послушался Марьи Андреевны и купался в очень горячей воде?
Верхотурский открыл глаза — перед ним стоял доктор.
— Я на минуточку, — сказал он, — должен сообщить неприятную историю; только что прибегали звать меня к человеку, с которым вы должны были завтра уехать. Он сломал себе ногу, понимаете — вносил кипу товара и упал с лестницы.
— Фу ты черт, как глупо! — сказал Верхотурский и, поглядев на доктора, добавил: — Не нужно огорчаться, через два дня, так или иначе, нас здесь не будет.
— Что ты, что ты! Живите здесь хоть два года, — ответил доктор.
Он ушел, а Верхотурский закрыл глаза и слушал музыку. Кажется, никогда в жизни ему не было так грустно, как в этот вечер.
Да, должно быть, этот польский полководец любил те же произведения, что и он. Во всяком случае, Марья Андреевна играла те вещи, которые хотелось слушать Верхотурскому.
Потом музыка прекратилась, и он лег в постель. Сердце тяжело хлопало, в груди кололо, иногда сердце вдруг проваливалось куда-то, и он хватался рукой за спинку кровати; казалось, что он летит.
Да, Верхотурский купался в горячей воде, и вот его сердце расшалилось…
Москвин пришел с чердака, когда гостей уже не было.
Войдя, он увидел постель Факторовича, и холод тревоги охватил его. Весь день он тосковал, охал, не переставая думал о товарище, а вечером совершенно забыл про него. Может быть, Факторовича вели на расстрел, пока Москвин развешивал белье на чердаке?
Проснулись они одновременно, их разбудила Поля. Какой-то человек стоит под кухонной дверью и спрашивает их. Часы в столовой пробили три раза, было совершенно темно. Москвин побежал на кухню босиком, придерживая руками кальсоны.
Через несколько минут он вернулся.
Верхотурский спросил из темноты:
— Ну что?
— Идем, идем, — возбужденно зашептал Москвин. — Ждут нас. Лошади, документы — все есть… Факторович, сволочь, удрал из комендатуры вместе с этим парнюгой из комитета, в деревне нас дожидается.
Он вдруг рассмеялся:
— Поля-то ни за что его впустить не хочет, хозяина бережет, он на лестнице нас ждет.
Они оделись в темноте, волнуясь и спеша; так одеваются матросы, разбуженные в своем доме ночной тревогой, зовущей их в плаванье.
И с тем чувством, с которым моряки, ни разу не оглянувшись на мирные огоньки земли, вдыхают холодный воздух и радостно всматриваются в мрачное и суровое ночное море, в котором им суждено жить и умереть, Верхотурский и Москвин навсегда ушли из теплого докторского дома.
И они не узнали, что произошло после их ухода. Поля зашла в кабинет доктора. Там она долго рылась в стеклянном шкафчике и выбрала из всех баночек с лекарством самую большую, самую темную склянку, с грозной латинской наклейкой: «Kalium bromatum», высыпала на руку белые кристаллики, помертвев, проглотила соленый, страшный порошок.
Жизнь была не нужна ей; она знала, что больше не увидит ушедшего.
Утром она проснулась, руки и спина болели от вчерашней стирки, глаза опухли — всю ночь она плакала во сне. Долго Поля не могла понять, ушла ли она на тот свет или осталась на этом.
А когда дом проснулся, все зашли в комнату-кладовую и увидели две пустых, смятых постели и третью — аккуратно застеленную.
Коля, чтобы не расплакаться, быстро бормотал: «Второй дом Советов, комната сто восемнадцать». Как только прогонят поляков, он уедет в Москву, к Верхотурскому.
А доктор стоял перед Марьей Андреевной и, загибая пальцы, говорил:
— Ушли, как свиньи, не простившись, не сказав спасибо, не написав записки. Москвин украл мои совершенно новые брюки, которым буквально нет цены; в-третьих… — доктор показал на заплаканное лицо Поли.
— Ах, оставь, пожалуйста, — сказала Марья Андреевна, — ты хочешь, чтобы они тебе, как пациенты, заказывали у ювелира серебряные подстаканники с именной надписью?
Но по всему было видно, что ее огорчил и обидел ночной уход комиссаров.
1935 г.
ЦЕЙЛОНСКИЙ ГРАФИТ[3]
— Как работает новый химик? — спросил главный инженер Патрикеев.
— Я знаю? — сказал Кругляк и закрыл один глаз. — Пока знакомится с лабораторией и ходит по производству.
— Да, плохой ли, хороший ли, уволить его нельзя, — сказал Патрикеев и, усмехаясь, рассказал Кругляку, что новый химик какой-то особенный политэмигрант и что сам секретарь райкома вчера приезжал говорить о нем к директору. — Это на их языке называетс