– Чё отворачиваешься-то? Правда глаза колет? – понесло Ивановну. – Это кому сказать! – Старуха говорила отрывисто, резко, как на собрании. – Не человек, малость. Ладно я. С меня спрос невелик: одна как перст. Умру, глаза некому закрыть будет. И ведь что думаю: жалко, бумажку твою не сберегла, а надо было. Духу не хватило, онемело инда все. – Ивановна показала Крюкову свои ладони. – Тряслась стояла, люди поди думали: «С ума сошла бабка». А это не бабка с ума сошла. Ты сглузднулся: се´мью на эту прокаженну променял…
– Ты говори, да не заговаривайся, – с порога приструнила Ивановну Нелька, наконец-то справившаяся с приступом тошноты. – Это еще надо посмотреть, кто из нас прокаженный: ты, он или я. Я-то хоть не притворяюсь хорошей, а вы, – она презрительно обвела Крюкова и тетку взглядом, – только и делаете, что напоказ живете. Убила бы! Ненавижу!
После этих слов находиться в одном пространстве и дышать общим воздухом стало просто невозможно. Старуха, сгорбившись, ушла к себе, а Слава первый раз за столько дней перешагнул порог комнаты и вышел в сени, где долго стоял перед запертой на засов дверью, никак не решаясь выйти на улицу.
– Не ссы! – быстро раскусила его Уварова, выглянув в сенцы, и Крюков вновь поразился ее недюжинной интуиции, даже Лариса не могла читать его мысли на расстоянии с такой скоростью! – Чё пришипился? Сбежать хочешь?
– Зачем? – удивился Слава и рванул с крючка старухин ватник.
Крюков впервые увидел место, в котором оказался: дом Ивановны стоял на самом краю крошечной деревеньки, явно доживавшей свои последние дни, даже магазина, и того не было, вспомнил Слава, раз в неделю приезжала автолавка. На улице было по-зимнему зябко, воздух казался прозрачным и синел ровно так же, как и в оконном проеме этим утром. Крюков никогда не видел такого огромного неба, залившего синим весь мир, затаившийся в ожидании зимы. «А ведь еще октябрь!» – удивился Слава и поежился, тело не держало тепла, звало в дом, напоминало о себе предательской легкой дрожью. «Дыши!» – скомандовал себе Крюков и вздохнул всей грудью. Обжигая, холодный воздух ворвался внутрь, и Слава замер: там, в груди, оказывается, было так много места, что можно было вдыхать и вдыхать, пока не убавится в небе завораживающей синевы. Но чем активнее дышал Крюков, тем быстрее выливалась из него чудом сохранившаяся энергия прежней жизни, а вместе с ней и тоска по дому. Еще вчера он готов был валяться в ногах у Ивановны, умолять ее дать знак его близким, ибо без встречи с ними не представлял жизни. Не хотел ее. Боялся. Боялся, что не увидит детей, боялся, что без него умрет мать, как-то определит свою судьбу Лариса, выждав определенное время, потому что так положено – она молодая женщина, нуждающаяся в поддержке. Он даже о Жмайлове тогда думал с какой-то особой неприязнью, потому что в одночасье поверил, что тот займет его место. А теперь оказалось достаточно просто знать, что они есть, живы, здоровы, и всё. Как выяснилось, в этом мире существовало нечто, что было на порядок важнее всех перечисленных ценностей – любви, отцовства, дружбы. И этим нечто был ты сам, в своем естестве и заданной природой греховности, с которой люди зачем-то борются всю свою жизнь. Причем все, кроме выскочившей на его пути Нельки Уваровой: она просто была собой и не стыдилась этого, как не стыдится животное вылизывать себя на глазах у всех, потому что в природе нет понятия приличного, но есть понимание насущного, естественного, необходимого здесь и сейчас.
Когда Слава вернулся в дом, Нелька уплетала за обе щеки ту самую недоеденную пшенную кашу с тыквой, которую Ивановна буквально вчера отволокла в «сенной» холодильник. Ела Уварова некрасиво, так же, как маленькие дети, держа ложку в кулаке. Ела жадно, торопливо, как будто хотела ощутить чувство сытости до того, как ее вновь вывернет наизнанку. Пригласить к столу хозяйку дома ей даже не пришло в голову.
– Приятного аппетита, – пробормотал обессиленный собственными открытиями Крюков и прислонился к кухонному косяку, стараясь справиться с головокружением.
– Поела! – с раздражением проворчала Уварова и зачерпнула очередную порцию каши, появление Славы лишило ее удовольствия. – Нагулялся? – Нелька, в сущности, не собиралась вести с Крюковым никаких светских бесед, так – больше от скуки спросила и тут же пожалела: Слава уставился на нее с таким выражением лица, что даже ей стало не по себе: – Ты чё? – Она отложила ложку. – Чёрта встретил?
Крюков молча покачал головой. Да и что он мог сказать ей? Нелька тут же бы подняла его на смех, если бы он решился озвучить хотя бы одну из своих мыслей. Она и так, похоже, считала его не от мира сего и явно отказывала ему в праве называться мужчиной. «Мясо», кажется, назвала его Уварова, видимо, имея в виду его неспособность к сопротивлению. «Когда это все началось?» – озадачился Слава и отмотал время вспять. Помнится, Лариса иногда называла его блаженным. Происходило это, как правило, в тех случаях, когда он легко прощал обидчика, пропускал мимо ушей любые бестактности, объясняя это тем, что человек не со зла. А еще – Крюков мысленно улыбнулся – он даже создал собственную теорию, теорию благодарности, по поводу которой Лариса не переставала иронизировать.
Отказался ли Крюков от безжизненных теорий, рождающихся в атмосфере абсолютно благополучного существования, неизвестно: благодарить судьбу за то, что она подкинула ему под ноги узлом свернутую гадюку, как-то в голову не приходило, но и проклинать ее не хотелось, потому что одно без другого не бывает. И потом, кто его знает, как долго бы он жил, не понимая и не принимая в себе главного – самого себя?
«Юродивый!» – думала о Славе Ивановна и не сводила глаз с Николая Угодника, сиротливо висящего на стене в полном одиночестве: все остальные иконы были пристроены на выкрашенной коричневой половой краской тумбочке, что расположилась неподалеку от изголовья ее кровати. В силу Николая Чудотворца старуха верила, икону его особенно чтила и обращалась к святому с заговорщицкой интонацией, как будто со святителем ее связывали долгие дружеские отношения.
Выговорившись, старуха немного успокоилась. Но затишье оказалось кратковременным, душила обида и на Нельку, и на себя, но больше всего – на жильца, о судьбе которого она вчера ездила, пусть и безрезультатно, хлопотать в Калду. Разочарование – вот что испытывала сейчас Ивановна. Она не знала, как объяснить все, что увидела вчера ночью, не понимала, как это можно – забыть причиненные страдания, пройденное унижение, боль?! Старухе хотелось, чтобы восторжествовала справедливость, а вместо этого в ее доме воцарился хаос, стерший границу между добром и злом.
«Э-эх, – вслух корила себя Ивановна, вспоминая, как стояла возле кануна, не решаясь поставить живой племяннице свечку за упокой. – Не захотела грех на душу брать. А лучше бы взяла… Глядишь бы, та давно упокоилась». Был для старухи Николай Угодник своим, домашним, поэтому так смело признавалась она ему в тайных помыслах, не задумываясь над тем, как отнесется святитель к ее страшным, по сути дела, словам. Наоборот, Ивановна не сводила глаз со строгого лика святого в надежде, что свершится чудо и Нелька исчезнет из ее дома. Исчезнет к чертям собачьим, вроде как и духу ее здесь не было. «Умрет – плакать не стану, одной дрянью на земле меньше сделается, – решила старуха и, перекрестившись, проникновенно попросила Николая Угодника передать ее просьбу богу: – Скажи, чтоб прибрал Христа ради озорницу непутевую, не допустил, чтоб хороших людей за собой в ад тащила».
В том, что Нельке была приготовлена преисподняя, Ивановна не сомневалась, равно как и не сомневалась в том, что Николай Угодник услышит ее молитву и сделает все как надо. И вопрос, когда это произойдет, совершенно неуместен. Не задают таких вопросов небесным служителям. «Ждите», – скажут, и весь ответ. Ну и подождет. Ждать ей не привыкать! «Первый раз, что ли?!» – приободрила себя старуха и пообещала себе ни на что не обращать внимания.
Но то ли Ивановна нашла правильные слова, то ли небесные светила выстроились в стройный ряд у нее над головой, но бог услышал ее молитвы, и ровно через неделю Нелька исчезла. Причем как раз в тот момент, когда, по Славиному разумению, их каждодневные ночные бдения обрели реальную возможность вылиться во что-то большее. Во всяком случае, Крюкову хотелось в это верить, иначе чем объяснить тот факт, что всякий раз, как только гас свет в комнате Ивановны, Уварова сама спускалась к нему и, вытянувшись рядом, клала ему руку на низ живота и рвано дышала до тех пор, пока не почувствует его готовности. Нелька не позволяла Славе произнести ни одного слова, бесцеремонно закрывала ему рот ладонью, не отвечала ни на один вопрос и все время подгоняла его к пику возбуждения, как будто от количества соитий менялось качество ее жизни.
– Все? – переспрашивала она Крюкова и голая шла в кухню, где зачерпывала эмалированной кружкой воду и, не стесняясь, подмывалась над ведром, сосредоточенно глядя пред собой. Иногда Славе казалось, что Нелька в принципе не испытывает удовольствия от совокуплений с ним, но иногда, чувствовал он, в ней дрожала каждая жилочка. Крюков неоднократно видел, как Уварова сознательно закрывает глаза, чтобы не выдать себя, не пролиться слезами, которые, казалось ей, могут быть превратно истолкованы как проявление слабости.
Утром Нелька словно забывала о том, что творилось между ними ночью, и намеренно унижала Славу, цинично подтрунивая над его мужским достоинством. Но чем жестче, скабрезнее она это делала, тем сильнее было в Крюкове желание подойти к ней сейчас, на свету, схватить за горло и держать, пока не станет задыхаться. Он никогда не был человеком, склонным к насилию, но рядом с ней в нем поднималась волна незнакомых прежде желаний, которые в той или иной форме напоминали о том, что в нем живет животное. И это животное жаждет обладания самкой с такой неистовостью, что вытесняет человеческое на периферию и вместе с ним и стыд как результат контроля над собственным поведением.