Это был спектакль одного актера для одного зрителя, ясно?..
Как для кого?.. Для Сталина, конечно!..
И уж он-то все понял, все оценил…
И решил посмотреть, что из этого выйдет…
А с «Батумом» Михаил Афанасьевич, конечно, заигрался…
И единственный зритель сказал: «Хватит».
Неизвестно, чем бы кончилось, если бы Булгаков не умер от болезни в 1940 году… Впрочем, почему неизвестно?..
Дальше — война и вступили бы в силу законы военного времени; там начались бы игры вокруг романа, выяснения, кого напоминает Понтий Пилат…
Нет, хорошо бы эта игра все равно не кончилась…
А пока она длилась, он вел себя как актер, Михаил Афанасьевич!..
Он играл в актера, понимаете?.. Все его одевания, выходы в свет, читки, появления или непоявления на поклонах… Он разыгрывал свои этюды в письмах, за бильярдным столом, в ресторациях…
Он то и делал, что скрывал главный свой дар и дивную тайну: обожание слова, великую преданность сцене русской словесности!..
Р. сидел за столом вместе с Басилашвили на его даче в Репино, и Бас рассказывал о той репетиции тридцать два года назад, когда Гога потребовал на сцену цыпленка. И Галя, как будто к рассказу, приготовила именно цыпленка, и его окружала свежая зелень, молодые огурцы и яркие помидоры. Красное вино было тоже подано для того, кто захочет, как будто неясно, что кто-то захочет, хотя Бас в присутствии Гали сделал вид, что не захотел.
Время от времени они встречались на пару, Р. и Б., готовя избранную однажды укороченную закуску — охотничьи сосиски, черные маслины и бородинский хлеб. Под нее волшебно шла ливизовская водка «Дипломат», которой они старались держаться, хотя здесь могли быть небольшие, но неслучайные отклонения.
Начало традиции было положено однажды в Москве, в коммунальной квартире на Покровке, где рос и воспитывался будущий артист Б., лелеемый его чудесной мамой, которая в свободное от Баса время составляла «Словарь языка Пушкина».
Кухня, где родилась добрая традиция, по летнему времени была свободна от соседей, но к трапезе, а равно и к выпивке проявляли острый интерес рыжие тараканы, ведь в те времена Басик наведывался в Москву лишь изредка, а его дочка Ксюша там еще не жила.
Но тут, на даче в Репино, посреди трудного лета, в присутствии Гали, которая так славно готовит цыпленка, не говоря уже о ее музыкальных телепередачах «Царская ложа» и многих, многих других, здесь, по окончании работ над ролью Воланда, с одной стороны, и новой книгой — с другой, здесь, в виду деревьев, цветов и ягодных самобранок, встреча обретала другой колорит.
Р. и Б. начали есть цыпленка, и Олег не выдержал и стал показывать прямо за столом, как он ел того, другого цыпленка, репетируя тридцать два года назад, и сделал это так хорошо, что Р., который собрался наконец уехать в село Михайловское, чтобы писать эту историю, был искренне тронут и соблазнен: как глубоко застряла в Басике славная роль и как неисправима щедрая актерская природа…
— Ты понимаешь, — сказал Бас, — он отвлек меня от внутренней задачи и занял другими делами.
— Он вывернул тебя, как чулок, — сказал Р. — Спрятал второй план за первым…
— Но я все время видел перед собой Сережу. Был между двух огней…
— Это был Сережин спектакль, — сказал Р. — По всем приметам… А главное — по выбору.
— Ну конечно, — сказал Бас. — Но тогда он на меня обиделся…
— Это был не Гогин выбор, — сказал Р. — И не Дины Шварц. Но молодцы, что они согласились… Где-то перед вашей премьерой я был у Дины, входит Гога, и она говорит: «Георгий Александрович, вы еще придете на „Мольера“? Надо помочь Юрскому с финалом». А он говорит: «Нет. Пусть Сережа справляется сам». Показал, как он может, и отошел в сторону…
— Вот как? — сказал Бас. — Это интересно…
9
Монахов тоже держался в стороне.
Первое лицо театра, назначен на заглавную роль и стоит в стороне…
Что же это? Деликатность или осторожность? Вот вопрос, который мучил артиста Р.
Если бы «Мольера» прочел Николай Федорович, это было бы даже лучше, чем Булгаков. Лучше для судьбы спектакля. К выраженной прямо позиции прислушался бы еще кто-нибудь, хоть двое или трое, и тогда за «Мольера» было бы большинство.
Но Монахов почему-то держался в стороне…
Он пришел в театр будто случайно, будто забыл книгу в гримерке и задержался, читая. Но он и не думал ее читать. Он приносил в театр только те книги, которые производили нужное впечатление обложкой, и эта была такая, с серпом и молотом. Пока шла катавасия, он сидел в своем кресле и ждал, чем она кончится. Догадывался, конечно, но ждал.
Монахов смотрел в зеркало и видел, каким будет его Мольер.
Тут и Маковецкого не надо было звать, хотя он привык с ним работать.
Сначала он называл его Сергеем Марсельевичем, потом Сергеем, потом Сережкой. Когда Маковецкий завел казацкие усы, Монахов стал дразнить его Бульбой. А однажды, после удачной выпивки с французским коньяком, приклеил мастеру грима женское имя Марселина и этой манере не изменял.
Правда, такое панибратство Монахов позволял себе только за закрытой дверью, а выглядывая в коридор и призывая мастера, раздельно и вкусно выговаривал имя-отчество…
— Сергей Марсельевич!..
Николай Федорович почему-то знал, что Мольер терпеть не может парика. Знал не из книг. То есть когда Жан-Батист на сцене Пале-Рояля и играет роль, он прикроет голову чем-нибудь, что подберет Марселина. Но «за кулисами» — только со своим лицом, только. Начесать волосы на лоб и запустить виски…
Разумеется, в королевских покоях — в белых буклях, по форме, а так…
— Отстань, Марселина!
Он представил себе сцену с Бутоном в четвертом акте, она с первой читки сделалась сладкой приманкой.
— Тиран, тиран, — скажет он в отчаянье, но совсем просто, как будто объясняя, и зал замрет, замрет…
Мало ли что он будет думать в это мгновенье, кого себе представлять и ненавидеть… Об этом они и не догадаются!.. Не посмеют догадаться!.. И Софронов-Бутон так и спросит: «Про кого это вы?..» А я отвечу: «Про короля Франции». «Молчите!» — крикнет он. А я свое: «Про Людовика…» И опять просто-просто: «Тиран…»
У Монахова зашевелились губы, и там, в глубинах старого зеркала, он увидел рябую рожу и ненавистные усы…
Только страх рождает такую ненависть, а с недавних пор его временами тошнило от страха…
Никто не узнает, никто и никогда, как он ненавидел эту братию, эту гнусную большевистскую Кабалу, в которую попал…
По ошибке, по непростительной глупости!
Вон Шаляпин, умница, не застрял, не засиделся и поет на весь мир!.. Правда, у него голос повыше моего, стало быть, другие возможности. А я куплен за гроши… Нашивками и орденами… Посиделками за красным столом!.. Куплен, конечно, но продана одна шкура, только шкура, а душа — свободна и готова лететь!..
И тут в гримерную, едва постучав, закатился директор Шапиро. Не поднимая глаз, он обошел Монахова со спины, сел на диван и поджал губы.
Они помолчали.
— Ну что, Рувим Абрамович? — спокойным и кра-сивым голосом спросил наконец Монахов. — Наша взяла?
— Нет, Николай Федорович, — упрямо сказал Шапиро. — Не наша взяла… Пока!.. Но это еще не конец!.. Я так не оставлю, верьте мне!.. Я пойду к Боярскому, поеду в Москву… А как же!.. Ведь это дичь какая-то!..
И замолчал…
— Ехай, ехай, — по-извозчичьи сказал Монахов с одобрением и холодком. — Но смотри, экономь себя, Шапирузи, тебе еще жить!
Он тянул четыре месяца, Рувим Абрамович Шапиро, он сделал все, что мог, и больше. Он знал, что «Мольер» станет спасением для театра и радостью для Монахова. И перед Булгаковым он был без вины виноват: пятый договор, и все — мимо!.. Наконец ему дали понять, что он излишне горяч, и 14 марта Рувим Абрамович взялся писать письмо…
Беда усугублялась тем, что прочесть его должен был одинокий человек, совсем одинокий, знаете ли…
Любовь Евгеньевна сказала ему недавно: «Ты — не Достоевский!» — и была увлечена скаковыми лошадьми, наездниками…
Забавное совпадение: точно так же ими скоро увлечется жена Монахова…
«Ты — не Достоевский!» — надо же такое придумать! Булгаков бледнел, вспоминая разящую реплику…
От сцены с военным мужем Елены Сергеевны у него сохло в горле.
Шиловский вошел в комнату, пистолет появился на сцене… Они стояли бледные, будто играли дуэль, и муж Елены сказал, что детей не отдаст…
«Муза, муза моя, о лукавая Талия!..» Сегодня потомки Шиловского — наследники Михаила Афанасьевича. У них — право решать авторские вопросы, и Володя Бортко долго не мог приступить к «Мастеру и Маргарите», потому что выставлял свои условия какой-то из них…
«— Я смалодушествовала, — признавалась Елена Сергеевна, — и я не видела Булгакова 20 месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу…» [39] И она держала свое слово, а он оставался совсем один…
ЦГАЛИ, ф. 268, оп. 1, ед. хр. 63.
14 марта [1932 г.]
Глубокоуважаемый Михаил Афанасьевич!
К моему большому сожалению, должен уведомить Вас о том, что Худполитсовет нашего театра отклонил «Мольера». Наши протесты по этому поводу перед вышестоящими организациями не встретили поддержки. Нам неизвестно, как решится этот вопрос в будущем году при составлении нового репертуарного плана, но в этом году я считаю необходимым освободить Вас от обязательств, принятых Вами по договору с нами.
О «Войне и мире» ждите сообщений через некоторое время.
Не будете ли Вы в ближайшее время в Ленинграде?
Было бы хорошо с Вами лично поговорить.
Уважающий Вас
Подписи нет, но, как показало дальнейшее развитие событий и новое посещение Р. рукописного отдела Пушкинского дома, это был Рувим Шапиро…
— Сережа, как складывалась жизнь «Мольера»? — спросил Р. Юрского, имея в виду его спектакль.