На Фонтанке водку пил… (сборник) — страница 23 из 26

— Нет, избави Бог! — С неподдельной опаской сказала она. — И мама, и папа были слишком связаны… Она ушла очень рано, сорока девяти лет, и очень долго болела… Они познакомились в Театре обкома комсомола, потом — ТЮЗ, потом эвакуация в Березняки, где я и родилась, а потом он был в БДТ, а мама — в Ленконцерте… Меня отправили в первую французскую школу, а после нее куда?.. В иняз!.. Но в иняз я не захотела, пошла в университет, окончила филфак…

— Стало быть, коллеги…

— Ах, вот как!.. Ну, после филфака что? Школа или Интурист, но это меня не привлекало, и я стала преподавать латынь в медучилище, окно в окно с моим домом… Мамы-то не было…

— Стали главой семьи?..

— Главой не скажу, а руками правда… У меня сын, ему тридцать три года. Окончил нахимовское, потом — имени Фрунзе, стал гидрографом, плавал… Потом гидрографический флот сгнил около причала… Мы с мужем уломали его получить гражданскую профессию, и он окончил юрфак… Муж умер два года назад, а отец — три… 7 июля 2002 года, девяноста двух лет…


— Один профессор говорит, — сказал Бруно, — «Слуховой аппарат стоит триста пятьдесят долларов, но я не уверен, что вам понравится». А его ассистент советует: «Покупайте». Они не сговорились, а я бросил жребий, и выпало покупать. Так появился первый «банан». Теперь у меня целых три, все американские, а толку — шиш…

— Бруно Артурович, — воодушевился Р., — я гастролировал по Америке, и одна фирма всюду рекламировала свои «бананы», по форме уха, почти незаметные, и я позавидовал американским глухарям… Возвращаюсь в Нью-Йорк и вместе с другом кинорежиссером Габаем иду в отделение этой фирмы… Между прочим, Генрих Габай женат на Анечке Мартинсон, дочери Сергея Мартинсона. Вы были с ним знакомы?

— Да… Он любил красные вина…

— Отделение почему-то в магазине оптики, а ушной начальник ушел на перерыв. Пока ждем, я заказываю две пары очков, бифокальные и простые. Оптик хвастает, что унаследовал отцовский бизнес, наконец приходит Слухач, маленький такой, плешивый, и в каждом ухе по «банану»!..

— Очень любопытный сюжет, — поддержал рассказ Фрейндлих.

— Дальше — больше. Габай спрашивает Слухача о цене. «Две тысячи долларов» — «За один?» — «Нет, за два». Я говорю: «Давайте! Я эти деньги честно заработал». А Гена начинает по-английски рассказывать Слухачу, какой я артист и как важно мне иметь хорошие аппараты. Слухач вынимает из правого уха «банан», звонит в центральное отделение фирмы, и я получаю пятипроцентную скидку. Тогда Габай говорит: «Знаете, мистер Томкин (у Слухача была такая фамилия), артист Р. играл Гамлета и имел в этой роли успех!..» Томкин смотрит на нас внимательно, вынимает из левого уха второй «банан» и снова звонит на фирму… Еще пять процентов!.. Плати, заказывай, и дело с концом!.. Нет!.. Габай начинает объяснять Томкину, что Р. играл не одну роль, а всю пьесу: и Гертруду, и Клавдия, и Офелию в театре одного актера… Томкин опять берет трубку, и «бананы» понижаются в цене на пятьсот долларов!.. И тут, полный благодарности, Р. хвастает Томкину знакомством с Лоренсом Оливье!.. С тем делается столбняк, и он выходит на улицу… Мы ждем… Вдруг Томкин возвращается очень суровый и говорит: «Мистер Retsepter!.. Не покупайте эти аппараты!.. Я смотрю прямо на вас и вижу, что звуки до вас доходят… Зачем тратить столько денег неизвестно на что?!» Я хлопаю себя по лбу и говорю Габаю: «Слушай, Гена, по-моему, мистер Томкин — гениальный старик: неужели мы не найдем на что потратить полторы тысячи долларов?!» И мы жмем руку Томкину. Тут Оптик достает бутылку вина, мы пьем за доброе знакомство, и Томкин говорит: «Только не проболтайтесь о моей продаже в других отделениях фирмы!..»


— Мы выросли с Алисой при разных мамах, — сказала Ирина. — Она и старше на десять лет. Я долго не знала, что у меня есть сестра. Мне уже было лет двенадцать, Алиса стала звучать по радио, заявила о себе. Я прихожу домой, сообщаю: «Оказывается, у нас есть однофамилица, Фрейндлих, актриса!» И мама говорит: «Ира, это — твоя сестра…» Но на то время информация исчерпалась, мы еще долго не встречались. Тут давала себя знать немецкая проблема… Когда папина сестра освободилась из лагеря, что-то мне приоткрылось. А теперь, когда она умерла и дочь ее умерла — она не была замужем, — оказалось, что наследники — мы с Алисой и мой родной брат… Они очень заняты, и этим наследством пришлось заниматься мне. Нотариус спрашивает: «Почему в свидетельстве о рождении ее зовут Дагмара-Мария Артуровна, а в свидетельстве о смерти — Дагмара Артуровна? Куда девалась „Мария“?..» Мы все ее называли Мара, Марочка…Тут что-то странное, мистическое, с одной стороны, а с другой… Это лагерь, время советское ее опростило, съело пол-имени… Я стала все восстанавливать через свидетельство о браке, о рождении дочери… И вот вернулось полное имя: Дагмара-Мария Артуровна Фрейндлих. Их в семье было пятеро детей, один умер в детстве… Старший, Артур Артурович, очень хороший честный парень, работал на «Электросиле», пошел добровольцем на фронт. Но он был Фрейндлих, немец. А тут еще жена сказала при ком-то: «Что это немцы так быстро наступают?» В 1941 году его взяли прямо с фронта, привезли на Литейный и расстреляли… Жену расстреляли через месяц… У них был сын Эдик, Эдуард Артурович, и тетя Мара увезла его с собой в эвакуацию. А там взяли и ее, осудили на двадцать пять лет как сестру врага народа, и остались без призора Эдик и ее дочь… Если бы их не забрали родственники, они попали бы в детский дом… Тогда за ними приехал дядя по материнской линии и увез в Белоруссию, в Солигорск, там калийные удобрения, шахты. Его фамилия Зейтц, и Эдик стал Эдуардом Ивановичем Зейтцем. Он врач, но у него есть книга рассказов, редкое качество в актерских семьях. И вот он приехал в Ленинград, мы вместе ходили в горархив, хлопотали, и ему тоже восстановили все имена: он снова Эдуард Артурович Фрейндлих…

— Да, — сказал Бруно, — у нас был такой артист Булатов, совершенно глухой, и когда мы встречались, то на нашу беседу артисты собирались как на спектакль. Я ему громко задаю вопрос, а он мне громко отвечает совсем про другое. И все вокруг лежат от смеха…

— Виктор Соснора, поэт, тоже не слышит, — сказал Р. — Мы, как увидимся в Комарово, начинаем строчить на листках. Я ему пишу: «Люблю, встретившись с Соснорой, вступить с ним в переписку!»

О, они понимают друг друга, как никто другой, и понимают, что оба услышаны.

Быть услышанным — это большая удача, право!..

— А как Юра Родионов? — спрашивает Р. об артисте Александринского театра, который когда-то играл роль Пушкина.

— Он слышит еще хуже меня, — отвечает Бруно. — Совсем глухой.

— Да, — говорит артист Р. — Надо бы поставить спектакль, собрав глухих, и чтобы все говорили по инструкции для слуховых аппаратов. На сцене десять артистов, у всех в ушах «бананы», и все говорят друг с другом как с детьми!

— Без звука, что ли? — спрашивает Бруно.

— Нет, все кричат, но глядя друг другу в глаза и чувствуя зрителя!..

— И все-таки, если бы я был глухонемой, было бы лучше, — сомневается он. — Раз не говорит, значит, и не слышит… В «Элегии» мне что приходиться делать? Я вставляю в уши оба аппарата и занавешиваю их париком, а партнерша, нет-нет и забудется и споет не в мою сторону. Я ей говорю: «Смотри, убью…» Но я ее понимаю. Она хочет играть свободно!.. Я очень хорошо ее понимаю, ведь и я так хочу!..

— У Ахматовой была одна обожательница, — сказал Р., — и вот говорят: «Знаете, Анна Андреевна, NN слепнет, почти не может читать». А Ахматова отвечает: «Жаль, конечно. Но это пустяки по сравнению с ее внутренней слепотой…» Так и со слухом…


— Вы знаете, — сказала Ирина, — мне кажется, пользование аппаратами для Бруно Артуровича имело отрицательное значение. Они усиливали внутренний слух, был контакт с самим собой, но он не слышал зала… Я садилась в передних рядах, но он говорил очень тихо, по-моему… А какие были эпизоды в лесу!.. Он любил лес, любил сесть за руль и отвезти нас всех на природу. Грибы, черника. Все расходятся, а он наберет, чего хочет, и начинает нас кричать. Мы ему отвечаем, а он не слышит и все кричит, кричит… Все бросаются к нему, чтобы его найти, унять его крики… Поднимет гриб и говорит: «Вот, смотри, какой грибочек! Совсем как я!..» А я говорю: «Нет, такой, как ты, мы не берем, а оставляем!..» К девяностолетию повезла его на новую сурдоэкспертизу, и врачи сказали, что аппараты больше не помогут. Разорвались связи между слухом и слуховым центром в мозгу. Этого было ему не объяснить. И о чем идет речь, тоже… Нужно было сказать мало, но донести смысл… Писали на доске, он понимал, но без подробностей, и очень огорчался… От этого и у нас возникало желание меньше общаться, а он воспринимал болезненно… Боже!.. Надо было больше гладить по руке, чтобы он чувствовал любовь не ушами, а кожей!..

Они играли «Элегию» двадцать три года, он и Валентина Панина.

Однажды отказали оба аппарата, и весь второй акт Бруно парил в беззвучном космосе…

— Вы ничего не заметили? — спросил он партнершу после спектакля, и она сказала «Нет».

Пьесу П. Павловского о Тургеневе и Савиной ставил Илья Ольшвангер. Перед началом работы они поехали втроем на Петровский, 13, в Дом ветеранов сцены, который основала прекрасная Мария Гавриловна.

Была середина дня, ветхие насельники актерского приюта вели себя тихо, мебель, покрытая белыми холстяными чехлами, не выходила из долгой дремы…

— Можно, я приоткрою? — спросила молодая актриса. — А можно и тут?.. — И приподняла чехлы…

— Ну вот, — сказал Илья, — начало спектакля есть…

«Элегия» начиналась с того, что несколько молодых людей снимают чехлы со старой мебели, и зрителям открывается кабинет самого Ивана Сергеевича и гримерная великой актрисы…

Когда Ольшвангер скончался, ответственность за любимый спектакль взял на себя Бруно Фрейндлих…

Потом затеяла уйти из Александринки Панина…

А «Элегия» все шла и шла…


«Уважаемая Валентина Викторовна! — писал он ей. Любя и почитая своего партнера, считая встречу подарком судьбы, Панина разрешила мне привести эти строки. —