— Выставку цветов отложили, сэр. Сегодня не откроют. А немцы, похоже, зарвались, сэр, как вы полагаете?
— Не знаю, — сказал Сомс. Все, казалось, воспринимали войну, как веселый пикник, и это раздражало его.
— И лорд Китченер, на счастье, здесь, — сказал садовник. — Уж он-то им покажет!
— Война может продлиться и год и больше, — сказал Сомс. — Так что не тратьте зря деньги, понятно?
Садовник удивился.
— А я думал…
— Думайте, что хотите, но никаких лишних трат, и готовьтесь сеять овощи. Ясно?
— Ясно, сэр. Так вы думаете, это дело серьезное, сэр?
— Да, — сказал Сомс.
— Слушаю, сэр.
Садовник удалился. И у этого ветер в голове! В том-то и беда: сердце у людей доброе, а вот голова не работает. У немцев, говорят, головы большие, круглые, а затылок срезан. Да, помнится, так оно и есть. Он вошел в дом и взял «Таймс». Читать газеты — больше как будто ничего и не оставалось. Вошла Аннет с румянцем на щеках и клубком шерсти в руке.
— Ну, — сказал он, выглядывая из-за газеты, — теперь ты довольна?
Она подошла ближе.
— Брось газету, Сомс, дай я тебя поцелую.
— Это по какому же случаю?
Аннет отбросила газету в сторону и села к нему на колени. Потом положила руки ему на плечи, наклонилась и поцеловала его.
— Потому что вы не покинули мою родину в беде. Я горжусь Англией.
— В первый раз слышу, — сказал Сомс. Она была не легонькая, от нее пахло вербеной. — Не знаю, право, — добавил он, — какую пользу мы можем принести. Разве что на море.
— О, но это все, что нужно. Теперь мы не приперты к стене, мы опираемся на вас.
— Ты-то безусловно, — сказал Сомс, нисколько, впрочем, не огорчаясь этим обстоятельством.
Аннет встала. Вид у нее был преображенный.
— Теперь мы разобьем этих ужасных немцев. Сомс, нужно расстаться с фрейлейн. Нельзя больше ее держать.
— Я этого ждал. Но почему? Она-то чем виновата?
— Оставить в доме немку? Нет!
— Да почему? Какой от нее вред? А если ты ее уволишь, что ей делать?
— Что угодно, лишь бы не в моем доме. Почем мы знаем, может, она шпионка.
— Чушь!
— Ах, вы, англичане, так туго соображаете, всегда спохватываетесь слишком поздно.
— Не вижу проку в истериках, — буркнул Сомс.
— О нас будут говорить по всей округе.
— Пусть говорят.
— Non! Я уже сказала ей, чтобы собиралась. А Флёр после каникул отдадим в закрытую школу. Не возражай, Сомс, я не оставлю в своем доме немку. «Á la guerre comme á la guerre»[20].
Сомс проворчал что-то очень неодобрительное. Ну, закусила удила! Чувство справедливости в нем было глубоко оскорблено, однако рассудок подсказывал, что если спорить с Аннет, положение станет невыносимым.
— Тогда пришли ее ко мне, — сказал он.
— Только не вздумай с ней нежничать, — сказала Аннет и ушла.
«Нежничать»! Это слово возмутило его. «Нежничать»! Он все еще возмущался, когда до его сознания дошло, что гувернантка стоит перед ним.
Это была молодая женщина высокого роста, румяная, с немного выступающими скулами и честными серыми глазами, и стояла она молча, сцепив опущенные руки.
— Скверная получилась история, фрейлейн.
— Да, мистер Форсайт. Madame говорит, что я должна уехать.
Сомс кивнул.
— Французы очень эмоциональны. У вас есть какие-нибудь планы?
Гувернантка покачала головой. Сомс прочел в этом движении полную безнадежность.
— Какие у меня могут быть планы? Никто не захочет меня держать. Мне нужно было уехать в Германию неделю назад. А теперь меня выпустят?
— Почему бы нет? Мы ведь здесь не на побережье. Поезжайте в Лондон, поговорите с кем следует. Я дам вам письмо, подтвержу, что вы отсюда не выезжали.
— Благодарю вас, мистер Форсайт. Вы очень добры.
— Я-то не хочу, чтобы вы уезжали, — сказал Сомс. — Все это глупости; но тут я бессилен. — И, заметив, что на скулах у нее блестят две большие слезы, он поспешил добавить: — Флёр будет скучать без вас. Деньги у вас есть?
— Очень мало. Я все время отсылала мое жалованье старикам родителям.
Вот оно! Старики родители, Малые дети, больные, и все прочее. Жестоко это! И он же сам толкает человека в пропасть! А внешность у нее приятная. Ничего ей не поставишь в упрек, кроме войны!
— На вашем месте, — сказал он медленно, — я бы не стал терять времени. Поезжайте сейчас же, пока они еще только осматриваются. А потом начнется такая истерика… Погодите, я дам вам денег.
Он подошел к старинному ореховому бюро, которое купил по случаю в Рэдинге, — прекрасная вещь, с потайным ящичком, и продали за бесценок. Сколько же ей дать? Все так неопределенно… Она стояла совсем тихо, но он чувствовал, что слезы бегут у нее по щекам.
— Ну их к черту, — сказал он вполголоса. — Я дам вам жалованье за три месяца и пятнадцать фунтов наличными на дорогу. Если вас не выпустят, дайте мне знать, когда все истратите.
Гувернантка подняла сцепленные руки.
— Я не хочу брать у вас деньги, мистер Форсайт.
— Глупости. Возьмете все, что я вам даю. Я этого не хотел. По-моему, вам нужно было у нас остаться. При чем здесь женщины?
Он достал из потайного ящичка нужное количество банкнот и вернулся на середину комнаты.
— Я вас отправлю на станцию. Поезжайте и сегодня же обратитесь куда следует. Пока вы собираетесь, я напишу письмо.
Гувернантка наклонилась и поцеловала ему руку. Такое с ним случалось впервые, и нельзя сказать, чтобы это ему понравилось.
— Ну что вы, что вы, — сказал он и, присев к бюро, написал:
«Сэр!
Подательница сего, фрейлейн Шульц, последние полтора года была гувернанткой моей дочери. Могу засвидетельствовать ее хорошее поведение и недюжинные знания. Все это время она прожила в моем доме в Мейплдерхеме, если не считать двух отпусков, проведенных, насколько мне известно, в Уэльсе. Фрейлейн Шульц желает возвратиться в Германию, и Вы, я надеюсь, ей в этом посодействуете.
Прилагаю свою карточку и остаюсь
уважающий Вас
Потом он вызвал по телефону такси — завести собственный автомобиль он упорно отказывался: бешеные какие-то махины и вечно ломаются.
Когда такси подъехало к дому, Сомс вышел в холл. Флёр с подружкой убежали в лес; Аннет в саду, и скорее всего там останется; нельзя же допустить, чтобы этой молодой женщине даже некому было пожать руку на прощание.
Сперва по лестнице снесли глянцевитый заграничный чемодан, потом саквояж и небольшой тючок в ремнях с заткнутым за них зонтиком. Последней спустилась гувернантка. Глаза у нее были заплаканные. Внезапно все это показалось Сомсу вопиющим варварством. Оказаться вот так выброшенной на улицу только потому, что этот чертов кайзер и его бандиты-генералы посходили с ума! Не по-английски это.
— Вот письмо. Советую пока пожить в гостинице у вокзала Виктории. Ну, прощайте. Мне очень жаль, но, пока длится война, вам будет лучше дома.
Он пожал ее руку в перчатке и, заметив, что собственная его рука опять в опасности, поспешно ее отдернул.
— Поцелуйте от меня Флёр, сэр.
— Непременно. Она будет жалеть, что не проводила вас. Ну, прощайте! От страха, как бы она снова не расплакалась или не стала его благодарить, он поспешно добавил: — Вам будет приятно прокатиться.
Сам он в этом сомневался. Воображение уже рисовало ему, как она всю дорогу обливает платок слезами.
Багаж был уже в машине, гувернантка тоже. Мотор гудел и фыркал. Стоя в дверях, Сомс поднял руку и помахал заплаканной девушке.
Нижняя губа у нее дрожала, лицо было испуганное. Он криво улыбнулся ей и вошел в дом. Нужно же такому случиться!
Слухи! Никогда бы Сомс не поверил, что на свете столько дураков. Слухи о морских сражениях, слухи о шпионах, слухи о русских. Взять хотя бы его разговор с деревенской учительницей, которую он встретил перед зданием школы.
— Вы слышали, какие страшные новости, мистер Форсайт?
У Сомса волосы встали дыбом под шляпой.
— Нет, а что такое?
— Было ужасающее сражение на море. Мы потеряли шесть линейных кораблей. Какой ужас, правда?
У Сомса сжались в кулаки руки, засунутые в карманы.
— Кто это вам сказал?
— Да вся деревня говорит. Шесть кораблей — правда, ужасно?
— А сколько потеряли немцы?
— Двенадцать.
Сомс чуть не подскочил на месте.
— Двенадцать? Но ведь это значит, что война окончена. Что вы толкуете про страшные новости… да лучшего и желать нельзя.
— О, но шесть наших кораблей — это ужасно!
— Война вообще ужасна, — сказал Сомс, — но если это правда…
Он круто повернулся и зашагал на почту. Разумеется, это оказалось неправдой. Все оказывалось неправдой. Даже его личные подозрения. Взять хотя бы тех двух широкоплечих мужчин в соломенных шляпах, которых он встретил на проселочной дороге, — на ходу они ставили ноги носками врозь, так ни один англичанин не ходит. Он готов был головой ручаться, что это немцы, и не просто немцы, а шпионы, тем более что в тот же день у него испортился телефон. И, конечно, оказалось, что они американцы, проводящие отпуск в Пэнгборне, а провода повредило грозой. Но что прикажете думать, когда газеты полны историй о шпионах и даже молнии, судя по всему, состоят на службе в германской разведке. А уж что касается зеркал в дневное время и спичек по ночам, то они все, безусловно, связаны с немецким флотом в Кильском канале, или где он там стоит.
Время от времени Сомс изрекал: «Вздор! Размягчение мозгов!» А в следующую минуту сам чувствовал, что у него размягчились мозги. Ну откуда, например, могли взяться двести тысяч русских, которых все видели в поездах во всех концах страны? Оказалось, что это были яйца, и к тому же, наверно, тухлые; но как было не поверить, особенно когда поверить так хотелось! А власти не считают нужным вас осведомлять — молчат, как воды в рот набрали! Разве можно так обращаться с англичанином? Он от этого только начнет воображать бог знает что. А потом — битва под Монсом. Не могут даже рассказать вразумительно про армию — только и пишут, какие наши солдаты герои и как они убили несметное количество немцев, а теперь отступают, чтобы получше их добить. Больше никаких новостей, в сущности, и не печатали, а потом вдруг оказалось, что немцы вот-вот возьмут Париж и французское правительство упаковало пожитки