На фронтах Второй мировой войны. Военные письма немецких солдат. 1939—1945 — страница 10 из 64


4 июля 1941 года

Этот марш кажется бесконечным. Прошли уже 25 или 30 километров, вокруг подбитые и сгоревшие танки, машины, разрушенные и сожженные деревни. Уцелевшие стены домов черные, жуткие, в одном саду заметил несколько лилий… И везде специфический запах, который навсегда останется в моей памяти: смесь гари, пота и конских трупов. От пыли попросту некуда деться, она буквально везде: у блондинов почти белые, тусклые блестящие волосы; те, кто потемнее, похожи на напудренных солдат эпохи Фридриха, у других волосы вьются, как у негров, а боевые усы, которые отпустили себе многие, и я в том числе, кажутся седыми. Все тело потное, липкое, по лицу текут широкие ручьи – это не только пот, но иногда и слезы, слезы бессильной ярости, отчаяния и боли, которые выжимают из нас эти бесконечные версты. Никто не убедит меня, что человек, не служивший в пехоте, способен вообразить, через какой ад мы здесь проходим. Представьте себе самое сильное истощение, которое вы когда-либо испытывали в своей жизни, жгучую боль от незаживающих воспаленных ран на ногах – и тогда вы поймете мое состояние даже не в конце, а перед началом 45-километрового марша. Лишь постепенно, по прошествии нескольких часов, стопа становится нечувствительной к боли от каждого шага по этим дорогам, которые больше похожи на камнепады или песчаные пляжи.


Под Могилевом, 25 июля 1941 года

Сегодня утром, как раз в тот момент, когда мы собирались выступать, из боя вернулась в тыл сильно потрепанная рота. То, что доводилось испытать там, в этом могилевском аду, не поддается описанию. Из боя я вышел на раннем этапе, не был отрезан где-то в городе, откуда едва ли потом выбрался живым. А все происходило вот как. Где-то в разгар перестрелки я вдруг очутился рядом с командиром, и тот приказал переправить раненого в колено и двух пленных русских на командный пункт батальона. Поэтому я вернулся назад с двумя огромными русскими, которые и вынесли раненого. Прошли мы совсем немного, но я все же остерегался пленных, опасаясь, как бы те чего-нибудь ни задумали и ни оглушили меня. Однако в тылу нашей роты снова разгорелся бой, и мы оказались между двух огней: к счастью, эти двое русских оказались дружелюбными и очень порядочными. Мы отыскали русскую груженую повозку с лошадьми и починили ее. Теперь нам предстояло ее разгрузить: если бы это делал я один, то пришлось бы выпустить оружие из рук, а русских – из поля зрения; если бы это делали они, то они могли завладеть лежащим там оружием и ручными гранатами и, возможно, со мной было бы покончено. Но все прошло хорошо, один из русских разгрузил повозку и сразу же все выбросил, чтобы показать, что в мыслях у него нет ничего дурного. Затем мы погрузили раненого и поехали по долине реки, частично под обстрелом с обеих сторон. Мы не могли пробиться к батальону, потому что везде кипел бой, поэтому я взял к себе в повозку еще четырех раненых (некоторые оказались очень тяжелыми) и отправился дальше, пока не встретил одну из наших санитарных машин. Затем повернул назад, но тем временем перестрелка настолько усилилась, что мне не удалось пробиться и продолжить движение к расположению роты. Поэтому я снова погрузил четырех раненых, привез их обратно и узнал, что наша рота смогла по мосту перебраться на другой берег Днепра. Поползли слухи, что командир убит, которые, к счастью, не подтвердились. Теперь я встретился с нашим обозом, куда и передал захваченную повозку и лошадей. А потом вернулся в батальон и доставил еще одного раненого и запас провизии в мешках и канистрах. Между тем деревня уже вовсю полыхала, а я сквозь пелену ночи, осыпаемый искрами и щепками, гнал подводу и еще одного русского пленного. Это были незабываемые мгновения.


4 августа 1941 года

Чем больше в мыслях возвращаюсь в прошлое, тем чаще перед глазами всплывают безоблачные картины нашего берлинского детства. Вот Нюрнбергерштрассе, коридор с люлькой и большой картиной с Лютером, балкон с барельефом… А вот зоопарк, где мы играли, наш дом со стороны улицы… И вдруг оживают дни, проведенные в саду, в лесу и в наших комнатах. Снова встают сияющие южные пейзажи наших замечательных путешествий, и вновь качается под ногами земля, словно палуба на океанском пароходе. Или вот еще: в тихий полдень, когда у меня есть время, я иду на Кантштрассе и, пока на улице моросит серый дождь, сижу с бабушкой в полумраке у плиты. Мы едим свежие булочки с маслом, пироги и пьем вино. А потом открывается дверь, и домой возвращается тетя Герта. Потом все собираются за ужином, и мы беседуем о самых разных вещах: о госпоже хозяйке, о работе, о фильмах, об университете. Как бы хотелось испытать все это снова! Почему сейчас пишу вам об этом? Возможно, не только потому, что подобные мысли так часто сопровождают меня, но еще и потому, что хотел показать вам, какое богатство заключено в тех мирных, безмятежных часах, в той нашей повседневной жизни, которую мы так легко забываем на фоне пышных торжеств и больших потрясений. Мы забываем о великом счастье, которое и является нашим самым дорогим сокровищем. Именно интимная, – иностранное слово, которое скрывало в себе гораздо больше смысла, чем нынешнее немецкое, – сокровенная часть нашей жизни формирует и учит нас гораздо сильнее, чем историческая, та сфера великого и светского, в которой я пребываю сейчас.


18 августа 1941 года

Мало сказать «ни одна собака не захочет такой жизни», поскольку едва ли какое-нибудь животное живет хуже и примитивнее, чем мы сейчас. Днем торчим под землей, забившись в узкие норы, беззащитные перед солнцем и дождем, и пытаемся уснуть.

В целом я переживаю войну совсем не так, как ее изображают в книгах о мировой войне, – без пафоса, не так, как высокопарную «Песнь верности и самопожертвования», не как стальной ритм «Огня и крови», не как могучую, «будоражащую и формирующую силу жизни», а скорее как пессимистически искаженный образ жизни в целом, как точно такую же помесь труда, гнева, радости и удовольствия. Лишь неисправимый фантазер мог посчитать этот мир лучшим из возможных, хотя я признаю, что в этом худшем из всех миров всегда найдутся искорки чего-то прекрасного и захватывающего. Вот так же в разгар битвы освежают и притягивают к себе внезапно появившееся на небе розовое облачко, спелая земляника в траве или какая-нибудь приятная мысль. В решающие для себя минуты люди могут измельчать либо возвыситься, но, по сути, остаются теми же самыми, а миром правит закон инерции и гравитации. Сам я веду себя равнодушно и инертно перед лицом смертельной опасности, но вот боюсь физических нагрузок. Вновь и вновь обнаруживаю, что поэтическое слово не только помогает пережить самые сумрачные и трудные дни, но и лучше понять их. В данный момент перечитываю Гёльдерлина, культ которого меня всегда поражает, особенно среди молодежи, потому что лично я всегда осознаю огромную значимость его творчества. Лишь очень немногие из его стихов представляются мне общедоступными, а самые великие и прекрасные – невероятно закрытыми. Моя концепция сопереживания и свободы… разве не живет она в этих строчках из «Жизненного пути»?

Стерпит все человек, – сказано так с небес, – Возмужав, обретет благодаренья дух И, постигнув свободу,

В жизнь ворвется, что вольный ветер[5].


22 августа 1941 года

Вчерашний день выдался настолько кровавым, настолько пронизан треском залпов, разрывами снарядов, стонами и криками раненых, что пока я не в силах об этом написать. Сперва нужно дождаться конца этой ужасной битвы. Но до сих пор вера меня не предавала. Во второй половине дня я каким-то чудом выбрался из самого пекла и пока остался невредим. Еще не известно, кто из наших погиб, а кто ранен, поскольку рота была отрезана в городе на целые сутки. Но как бы то ни было, унтер-офицер Грабке и многие другие товарищи погибли. Сейчас я вновь прибыл к нашему боевому обозу, привез пленных и раненых и теперь попробую пробиться обратно в расположение роты в твердой уверенности, что на этот раз с меня тоже ни волоска не упадет. Еще несколько дней – и мы достигнем своей цели!


10 сентября 1941 года

Мама сильно переживает, осознавая, какие мы здесь терпим страдания. Может, лучше вообще ничего не писать, разве что поприветствовать и просто сообщить, что цел и невредим? Но кто знает, где я окажусь к тому времени!

Ведь наши страдания скучны, неинтересны и не похожи на те жуткие, мучительные и в то же время бесконечно прекрасные, красочные, болезненно трогательные страдания, скажем, героев трагических произведений искусства. Как ужасно страдают тот же Гамлет, Макс, Тассо, но как иначе страдаем мы – как последние бродяги. И все же могу сказать точно так же, как Тассо:

Мой жребий – слушаться без размышлений.

И, выражая еще более глубокую и общую боль:

Как не рыдать, когда бессмертное

Не может разрушенья избежать?[6]

Как и ему, великому поэту, нам, духовно одаренным людям, так же дано искупление – вещать о своих страданиях. Но почему эти страдания не велики сами по себе, а столь несуразно грязны и мерзки? Вот это-то и отдаляет нас от высоких представителей классической поэзии, делает нас персонажами Достоевского и Стриндберга, а не Шиллера и Гёте. Из этого нового увлечения драмой о Тассо вы видите, какое удовольствие, какое наслаждение я получил от маленького томика, который прислала мне мама. Не звучит ли в Тассо мучительно прекрасная триада: любовь, страдание, жизнь?


6 октября 1941 года

Последние несколько дней, пожалуй, превзошли все, через что нам довелось пройти до сих пор. Но что поделаешь! Главное сейчас – чтобы все поскорее закончилось и Ленинград пал. Все к тому и идет – особенно после наших успешных действий в последние дни, после мощных налетов десятков пикирующих бомбардировщиков, которых мы с радостным волнением наблюдали вчера и сегодня, когда те круто пикировали вниз и сбрасывали свои бомбы. К счастью, мне, как связному, не приходится страдать от таскания тяжелых пулеметов и ночных дежурств на морозе. Но в остальном не очень-то везет, и я всегда оказываюсь среди тех, кому достаются самые длинные маршруты и меньше времени на сон.