На фронтах Второй мировой войны. Военные письма немецких солдат. 1939—1945 — страница 12 из 64

ем этим я борюсь, как с ложным идеализмом.

Но что нам остается – мучиться до безумия, стиснув зубы, держаться и терпеть, идти на поводу и быть готовыми и, терпя неимоверные страдания, скатившись в мрачные бездны, к тому же еще сохранять веру в светлое и прекрасное, в смысл жизни, в вечные ценности, в богатый и замечательный мир идеализма? Как такое назвать? Вот именно так – «несмотря ни на что». Это и есть внутренняя несокрушимость, безоговорочное стремление объединить между собой даже самые страшные вещи, увидеть их в «хорошем» круговороте жизни. Да, вы правы: в таком подходе заключена огромная духовная сила, и только через бесчисленные маленькие крушения и отчаяние идешь к чему-то великому, победоносно прорываясь вперед. Поэтому я бы никогда не назвал это пустыми словами; моя смертельная вражда направлена на другое, на коварные и злые вещи, и она только углубляется под воздействием ужасного опыта этих месяцев. Смертельная вражда против напастей и невзгод моей жизни, против преступлений этих лет.

Давайте в столь страшный час крепко держаться за дух этого века, за добрых святых, за труды и слова великих и никогда не терять этого взгляда, пока, наконец, не вытерпим все мучения и не сможем вернуться на свою духовную родину! И тогда на фоне крови и смерти, холода и грязи, вшей и диареи засияет то слово, которое незримо маячит над именами Гердера и Лессинга, над эпохой от Лейбница до Гёте, та humanitas, та высокая, чистая человечность, за которую отчаянно цепляются в самом зверином окружении и которая принадлежит идеализму «Вопреки». Понимаешь ли ты, чем различаются между собой эти два вида идеализма – настоящий и тот, что в кавычках? Первый требует огромных сил, даже чего-то сродни героизму; второй порождает пафос, который легко убаюкать высокопарными речами. Первый поглощает нас своим пылом, второй не мешает жить, учит верить в «за», в то, чего не существует. Лично для меня здесь нет никаких «за», есть только «против». Но разве я виноват в том, что дезориентирован, притом не по своей воле? Да будут прокляты те, кто повинен в этом.


9 ноября 1941 года

То, что наш путь сюда – это путь через преисподнюю, что зачинщики этой войны, по сути, превратили жизнь миллионов людей в ад – с этим, мама, я могу согласиться лишь в глубине моей измученной души. И в этой безымянной агонии холода, отчаянных перспектив на будущее, пурги и метели, неописуемого бездорожья и собственной изможденности я понимаю, что то, что вам приходится терпеть дома, тоже ужасно в своем роде. Итак, теперь, когда я знаю, что вы достаточно сильны, чтобы вытерпеть мои послания, я продолжу писать, как прежде. Я не кинохроника, которая не в состоянии показать, что на самом деле здесь творится. Но, по крайней мере, я пытаюсь хотя бы набросать облик этой войны. Даже в самые трудные часы весточка из дома способна придать нам мужества и не позволить опустить рук из-за невероятных мучений.

Такие слова, как вот эти твои «каждому страданию есть своя мера», или те строчки из «Реквиема» Рильке – я однажды сам написал их в качестве посвящения в одной книге, – в конце одного очень красивого письма, которое я получил из Страсбурга одновременно с твоим: «Разве в победах дело? Выстоять – и все!» – это действительно для меня здесь самое важное, для всех нас. Напряженный до предела, я иногда не знаю, выживу ли, и все же понимаю, что только в выживании может заключаться смысл такого испытания, да и всего существования за эти годы. Но действительно ли это время роста? В своей жажде сладкого я чувствую себя ребенком, во всем остальном – стариком. Неужели мы все еще молоды, с нашим стремлением к покою, комфорту, теплу, с нашей клятвой без крайней нужды больше никогда не делать ни шагу, никогда больше не подставлять себя дождю, солнцу или холоду? Мы не хотим ничего, кроме отдыха, наконец-то отдыха и прекращения этой постоянной физической пытки.


1 и 3 декабря 1941 года

Это, наверное, следует считать моим рождественским письмом, написанным в минуты глубочайшей горечи, когда жизнь сделалась просто ужасной. Последние несколько дней снова выдались такими кошмарными, а ночи – такими мучительными, – совсем как в старые времена, когда говорили, что люди седеют за одну ночь. Здесь, на холодных снежных просторах, убивают наши лучшие силы. Здесь мы теряем не только эти годы, но и годы грядущие. А если повезет вернуться, то мы, ослабленные, изношенные и отупевшие, так же сильно заблуждаемся и насчет будущего.

В наших сердцах зреет ненависть, глубокая ненависть. О, это так ужасно! Проведу я праздник не так, как вы, а забившись в тесный окоп, искусанный и израненный этим ужасным холодом, с кишащими повсюду вшами, которые резвятся на покрытой струпьями коже, пока ты зажат со всех сторон и не в силах пошевелиться. Возможно, мне повезло, что я хотя бы на несколько мгновений вспомнил о вас, о тех любимых, прекрасных годах, о том, как мы вместе столько раз праздновали Рождество… Наверное, воспоминания настолько ослабли на фоне наших страданий, что крайне редко меня радуют. Наверное, буду теперь грустить и думать о чем-нибудь вкусненьком. О, Рождество!

Хочу коротко рассказать вам о последних днях. Однажды во время бесконечного марша, на который мы выступили в 2.30 ночи, нас снова атаковал русский самолет, который несколько раз проносился у нас над головами. Я стоял у одной из повозок в обозе и стрелял по нему. Две лошади позади нас рухнули под его пулеметным огнем. Лошади впереди вдруг взбрыкнули, закрутились и развернули тяжелую повозку; поводья увлекли меня за собой, потянули, я упал под дышло, меня протащило между мелькающими копытами и передними колесами повозки. Колесо зацепило край шинели и как раз в тот момент, когда оно могло вот-вот проехать по моим ногам, сослуживцам удалось остановить повозку. Как бы ужасно все ни выглядело и, несмотря на то, что моя шинель была разорвана и забрызгана кровью, ничего серьезного со мной не случилось. Разве что образовалась небольшая рана на руке. Шинель была изодрана в клочья, штаны – тоже, сапоги прохудились и ужасно натирали ступни ног. А мороз стоял сильнейший. Во второй половине дня мы топали вперед как сумасшедшие, а к вечеру собрались все вместе в одной деревне. В одном доме разместилась на ночлег целая рота. Спали скрючившись, чуть ли не друг на друге. Просто неописуемо! На следующее утро первого Адвента подверглись атаке русских танков, но ее удалось отбить. Так что нам оставалось лишь обеспечить дальнейшее продвижение наших войск. Ужасная теснота и давка во время ночлега. К тому же ночью нас предупредили, что на позиции соседнего полка прорвались русские танки. Когда мы выступили в ту страшную ночь, показалось, что вокруг разверзся ад. Разыгралась жуткая ледяная буря, которая буквально всколыхнула снежные массы. Но мы все равно выступили ночью, а после короткого марша наш взвод послали в разведку. Пробираясь по колено в снегу и почти замерзая, мы то и дело натыкались на русских. Утром мы вернулись в деревню, которая теперь по всему периметру была утыкана нашими постами. День выдался очень морозный, но мы все равно промокли насквозь от снега. Каждые три-четыре часа днем и ночью приходилось заступать в караул. Но в ту ночь русские нас, слава богу, не беспокоили. Когда же мы продолжили путь, то нашу походную колонну атаковали еще три бомбардировщика. Правда, вовремя подоспели немецкие истребители, и вскоре русские самолеты уже горели, дымились и падали вниз. Один летчик успел выброситься с парашютом. Теперь мы продвинулись еще дальше, и нас ждет такая позиционная война, какой еще не видел ни один немецкий солдат. Господи, помилуй нас! Больше нет ничего, что раньше воспринималось как должное: то, что у человека есть крыша над головой, еда, почта, что он проводит зимние ночи в отапливаемых помещениях, – все это теперь особая милость, рождественский подарок свыше, если хотите.

Устал… Прошлой ночью сильно простудился, была высокая температура. И сейчас я, наверное, не в состоянии написать что-то толковое. Когда читаю свою писанину, чувствую, как мало эти сухие и скудные отчеты отражают ужасы происходящего и как немного мое рождественское послание говорит вам то, что на самом деле должно сказать, насколько мало в нем благодарности и насколько мало оно вам скажет. Но все это нужно разглядеть не в мерцании рождественских свечей, а в той глубокой тревоге и разбитости, поразивших нас всех, словно страшная болезнь. Я все больше сомневаюсь, что когда-нибудь смогу выздороветь…


декабря 1941 года

Как недавно мне повезло – как у Пикколомино в «Участи красоты на Земле», – так и на этот раз я остался цел и невредим. Правда, одна щека обморожена, вдобавок страшный понос, гноятся раны, исцарапанные вшами… Но есть лишь одно… моя судьба требует лишь одного: выстоять, даже на этот раз. Я цел и невредим, что дает мне надежду. Прощайте!

С наилучшими пожеланиями от 11.12. Писать невозможно. Харальд.


13 декабря 1941 года

Мои дорогие домашние!

К моим адским страданиям последних нескольких недель добавлялись и переживания о том, что я так долго оставлял вас без весточки о себе, особенно на Рождество, что приходится подвергать вас мукам ожидания и тревоги. Мы все надеемся, что в ближайшие несколько дней положение изменится, и тогда вы получите от меня подробные новости. До сих пор это было невозможно, борьба за существование требовала напряжения всех сил без остатка. Лишь абсолютная неизбежность судьбы заставила нас вынести то, что иначе мы бы никогда не вынесли. Как мало тех, которые прошли через то, что мы переживаем сейчас! Кончится ли все это когда-нибудь? Отметины наверняка останутся до конца жизни. Но, несмотря на то, что от этих переживаний у нас перехватывало дыхание, оно не лишило меня дара речи, и я хочу описать это, хочу рассказать об этом, не таясь и не скрывая ничего из каких-то там опасений или деликатности. Нужно высказать все – не только потому, как справедливо пишет Марион, что мне и самому станет легче, но еще и потому, что не хочется забыть ни одной мелочи, в этих ужасных «доколе же еще?» и «я обвиняю», вызывающих праведный вопль у всех измученных людей.