Теперь хотел бы упомянуть о добрых началах их «широкой натуры». Говорю о русских с особым акцентом, почти с воодушевлением, потому что был готов к тому, что сейчас эти добрые силы будут ослаблены до чрезвычайности. Но в русских доброта живет и процветает, – она как молодая весенняя трава, которая пробивается среди обломков и пепелища. Она не умирает вместе со стареющим поколением, а могучим сиянием исходит от молодых украинцев, с которыми я позавчера до позднего вечера беседовал о России и Германии, о духе и будущем. Доброту легко разглядеть в глазах детей, которые часто так ясно и свободно светятся из-под жалких лохмотьев. Однако до сих пор эта темная глубина русской «широкой натуры» оставалась для меня почти недоступной. В первые дни я что-то такое почувствовал – после возбужденных рассказов наших пехотинцев. В глазах каждого из этих людей вырисовываются ранее недоступные для посторонних наблюдателей особенности души, когда с ними поступают несправедливо, когда они чувствуют себя обманутыми или преданными. Тогда это становится зловеще очевидным. Так рассказал мне один русский, который знал всех русских писателей, в том числе и Достоевского, а также наших – Шиллера и Гёте. Большевизм разбудил, растормошил русского человека, и он больше не позволит убаюкать себя, не окунется обратно в свой старый вековой сон. Но он горячо жаждет нового, истинного, правдивого. Он ждет мира во всем мире.
В блиндаже, 16 апреля 1943 года
Ты удивишься, как хорошо я уже говорю по-русски, – настолько, что наш разговор течет весьма оживленно. Люблю этот язык, для меня это, пожалуй, самый красивый живой язык, с которым по благозвучию и одновременно духовному содержанию сравнится разве что греческий, с каждым днем он мне все ближе (прекрасные романские языки тоже благозвучны, но менее глубоки, а гармоничное построение «фасадов» не включает такого содержания). Верный своей любви, я действительно учу русский язык каждый час, каждую минуту; названия любых предметов, которые попадаются мне на глаза, я произношу как можно тщательнее и четче. Если я и страдаю здесь от чего-то, то не от вшей, не из-за того, что здесь временами (было!) холодно или воняет, не из-за того, что две недели едим один лишь желтый горох, а из-за того, что лживый, цивилизованный внешний мир смог так оттолкнуть немецкий народ от его истинной природы. Как радостно сознавать, что здесь остались люди, которые еще не разучились правильно, не фальшивя, петь, которые помнят свои старые песни – если мы почти начисто забыли свои, а те же «Кошт zuriick» («Вернись») или «Wovon kann der Landser denn schon traumen» («Что солдату снится на привале») мы поем, выбиваясь из такта. До сих пор – и это должно было стать для меня очевидным – я не припомню ни одного самобытного человека, а лишь тех, кто позабыл свою самобытность, и тех, кто вновь обрел ее в области сознания или собрался обрести. Здесь же по-прежнему корни, происхождение, имеют огромный смысл, и тот, кто хочет узнать, что такое человек, должен приехать сюда. Здесь он увидит и поймет это лучше, яснее, чем где-либо в Западной Европе. Я имею в виду человеческое начало, его корни.
Пожалуйста, передай мой сердечный привет Ф. Кстати, бомбы тогда угодили и на улицу П., в гараж и на парадные ступеньки. Отец (в свои 60 с лишним) всю ночь тушил пожары в соседних домах и, в конце концов, выпрыгнул из окна на улицу. Бои и перестрелки вовсе не являются для меня чем-то особенным. Все это так обыденно и безлично. Два часа назад нас обстреливала русская артиллерия. Мы наблюдали из блиндажа; когда просвистел очередной снаряд, один товарищ бросился на землю. Прямо над ним пролетел крупный осколок; если бы он только не пригнулся… В общем, слава богу, его не зацепило, он потом вернулся в блиндаж и продолжил начатое письмо. Вот такие дела! Только люди, с которым я сталкиваюсь, мертвые, бездомные, брошенные, настоящие, благочестивые, плачущие дети, женщины… вот они для меня – это настоящий опыт. Для меня это война.
Хельмут Пабст, доктор юридических наук, Франкфурт-на-Майне
Родился 6 мая 1911 г. во Франкфурте-на-Майне, погиб 19 сентября 1943 г. на Десне
Россия, 25 августа 1941 года
Ночью мы с Киршнером пошли на смену. От командного пункта до наблюдательного пункта – добрый час ходьбы. Луга и живые изгороди отяжелели от дождя. Пробираемся по дороге, по ложбинам и склонам к деревне Монастырское. Вот дорога. Какая-то жуткая тишина. На линии фронта спокойно: лишь время от времени устремляется в небо дрожащая сигнальная ракета, одинокая, она поднимается в белой мгле, заполонившей все вокруг. В деревне – лишь узкие полоски света из подвалов и землянок, где-то мелькнула сигарета, ежится часовой на посту. Мы опаздываем, приближается полночь, в лужах заполненных водой воронок от снарядов отражаются звезды. В тумане все вокруг приобретает нереальные формы. Подходит сменяемый расчет: стальные каски, мешковатые шинели… они молча проходят мимо, и их сразу же поглощают тишина и мгла.
«Разве это все не повторяется?» – размышляю я. Россия, Фландрия, солдаты-фронтовики… Иногда такая картина поражает: так было раньше – так происходит и сейчас. Это вне времени. Это война.
В окрестностях деревни Старица, 1 февраля 1942 года
28-го числа русские впервые прорвались справа от нас. Они выбили соседнюю роту с позиций и заняли деревню П., которая, будучи расположенной на выступающей гряде холмов, вклинилась в наш фланг. Зенитками мы подожгли несколько домов и начали в спешке собирать группу прорыва. Но дорога через П. оказалась перерезанной, осталась лишь тропа через лес.
У командира роты, господина В. Гинденбурга, обладателя старинной фамилии, круги под глазами. В моменты, когда кажется, будто его никто не видит, его одолевает сильная усталость; тогда он словно застывает. Но как только он берет трубку, его голос становится таким же четким и убедительным, как всегда. Его теплота и уверенность придают мужества командирам наших подразделений. Ему самому дополнительное мужество не требуется. Для него это так же естественно, как военный мундир. Близится час X; я не спеша готовлюсь. Тем временем господин фон Г. ложится спать; его работа закончена. До прибытия первых связных его сон будет легким и спокойным.
Чуть позже стою на наблюдательном пункте в ожидании атаки. Ночью беззвездное небо окрашено в темно-синий цвет. Оно, словно темный колокол, возвышается над снежным пейзажем. От зарева пожаров в деревне П. снег покрывается красными пятнами. Затем мы наблюдаем за нашей атакой.
В ту ночь в атаку пошел саперный взвод – офицер и сорок два солдата. Невредимыми осталось одиннадцать человек, девять были тяжело ранены и семь – легко. Остальные погибли. Офицер был бледным как смерть. Видно было, как некоторые дрожат.
На следующее утро дорога к нашему наблюдательному пункту стала едва проходимой. Мы подверглись фланговому обстрелу с двух сторон – из бункеров, которые захватили русские. Когда я выглянул через смотровую щель, то от разрыва зенитного снаряда мне прямо в лицо полетели грязь со снегом. Обстрел был очень плотный. Пришлось покинуть наблюдательный пункт и укрыться в блиндаже.
5 февраля 1942 года
В течение дня мы отрезали небольшие группы противника и уничтожали их. Пехота, которая продержалась на открытой местности девять дней и девять ночей, которую можно было отыскать у маленьких костров под крышами из еловых веток, спящей на снегу, немой, замерзшей, чуждой всякому душевному поползновению, словно пребывавшей в глубоком обмороке, эта пехота теперь возвращается в свои бункеры. Наблюдательный пост брошен.
Помянем же тебя, наблюдательный пост Красный! Вокруг тебя – пустынное поле с обломками. Тяжелые балки, расколотые, словно сухие сучья, разбитые пни, сломанное оборудование, трупы лошадей и множество жалких, замерзших снопов вокруг, снег черный, а ступеньки, ведущие к тебе, красные… Но ты все же выстоял. Ты стал убежищем для всех. Мы уже сроднились с тобой, наблюдательный пост Красный!
Против нас сражались пять дивизий противника. Мы были буквально на пределе…
29 марта 1942 года
Выдержанный и чистый, не имевший пороков ни как человек, ни как солдат… Таким был Герберт Шапер, павший от единственного выстрела в совершенно тихий и спокойный день. Погиб он мгновенно.
Шофер, который его привез, плакал.
Сейчас некоторые, наверное, скажут – как же часто я слышал такое в последнее время! – «это судьба». Но так ли все на самом деле? Не является ли это лишь жалкой попыткой придать смысл тому, что произошло, – и только потому, что мы слишком трусливы, чтобы посмотреть бессмысленности в лицо? Нужна ли нашему слабому духу клюка? Нет, такая дешевка не сойдет нам с рук. Это событие не имеет смысла и не подчиняется человеческому закону. Война бьет без разбора, и если она знает закон, то это удары по самым лучшим из нас. «Пощадят тех, кто щадит себя сам», – говорит Борэ. Он прав. Те, кто не щадит себя, подвергаются опасности. И все же они спасают свою шкуру, как могут. Их воля к жизни стремится победить закон, и чем лучше они его понимают, тем более ловкими и сильными становятся.
Ведь здесь не нужно сдаваться, здесь никто не сдается своей судьбе. Мы не агнцы Божьи, но мы защищаем себя, и даже если кулак войны сжимает нас так сильно, что остается лишь произнести: «С Богом! Прощайте». Вера, которая поддерживает нас, – это, в конечном счете, вера в наши собственные силы и их тайные источники, и наша уверенность заключается не в Боге, а в спокойствии и внимательности, с которыми мы делаем то, что от нас требуется. Насколько ход событий находится вне нашего влияния, настолько мы ему и подвержены. Этого избежать невозможно. Человек ко всему приспосабливается сам. Стараемся оставаться бдительными и на все реагировать быстро. Так можно смягчить опасность. Но устранить ее полностью невозможно. Пуля, свист которой слышишь, уже пролетела мимо, и ты не мог знать, как именно она полетит. Ты не сдался, ты просто смирился с этим. Это жизненно важное отличие.