На фронтах Второй мировой войны. Военные письма немецких солдат. 1939—1945 — страница 36 из 64


8 апреля 1942 года

Есть одна вещь, которая стара как мир, о которой говорили и думали тысячи раз, но при этом она занимает все большее место в наших чувствах, и наши разговоры касаются ее снова и снова. Свою скромную персону мне хотелось бы оставить в стороне, потому что это не что-то личное, не то, что касается только меня, но это вопрос, который в той или иной форме занимает всех, кто здесь стоит.

Вопрос звучит так: «Что, если меня убьют?»

«Разве плохо, если моя жизнь продолжится в жизни моего ребенка?»

«Нет, – отвечают некоторые, – появится еще одна вдова с малолетним ребенком на руках…»

Но, похоже, их причины несостоятельны, и чем больше здешние мужчины подвергаются воздействию одиночества, принудительного целомудрия и мысли о том, что их тело сродни хрупкому сосуду, тем больше в них крепнет желание увидеть возрождение собственной крови. Это природа взывает о своих правах, а они как будто все еще должны платить ей какую-то дань.

Эти люди чувствовали, что их жизнь складывается не вполне полноценно: брошенные на произвол судьбы, все их мелкие доводы меркли перед могуществом природы, перед зовом крови, которой хочется жить дальше, которая успокоится лишь тогда, когда перейдет к грядущему поколению, когда его носитель станет звеном в цепи, тянущейся из прошлого в будущее.

Война еще далека от завершения. «Хочу иметь ребенка, – говорят мужчины, – скоро, уже к следующему отпуску».


В Поволжье, 5 мая 1942 года

Мы становимся еще более серьезными и суровыми, даже в простых делах. Формируется острота суждений, с которой трудно торговаться. Но перед серой почвой нашего существования, перед образом этой страны наши мечты поднимаются в небывалом свете, и красота нашей утраченной юности предстает в ослепительном сиянии.

В этом мы одинаковы, ибо все прожили довольно беззаботную жизнь. Но это не приводит к усталости, не приводит к смирению, потому что речь не о том, чтобы цепляться за прошлое. Это вопрос самоутверждения.

Именно поэтому с такой силой раскрывается воля к жизни. Иногда это приводит к внезапным вспышкам радости. Человек живет одним мгновением. И отдается ему полностью. Жить в одиночестве – тоже счастье. Но даже в трудные времена человек ощущает всю полноту жизни. Она и горькая, и сладкая, большая и маленькая, потому что мы вкушаем ее до дна, потому что учимся видеть главное, и такое осознание вновь дает нам все богатства. В такие часы возникает желание протиснуться через это время, чтобы из накопленных знаний сформировать вторую жизнь. Эта воля господствует над нами с такой силой, что душа не терпит никакого ущерба от времени. Это как корабль с тяжелым килем.


В окрестностях Борисова, 18–19 августа 1942 года

Скачем в непроглядную ночь, наполненную ревом моторов. Из-под облаков падают светящиеся точки. Земля содрогается от мощных ударов, разрываются зажигательные бомбы, в промежутках между разрывами замирает зенитный огонь, залпы орудий рисуют в темноте стремительную череду яростных вспышек, своя и вражеская артиллерия ведут беспощадный поединок, а сцену сражения обрамляет постоянно обновляющийся полукруг дрожащих сигнальных ракет: «А вот и мы, товарищи, вот и мы!» Это безмолвный зов самой дальней границы, в котором есть что-то необычное, нереальное. Мы скачем к той границе по грязи, тускло сверкающей, как свинец, в отблесках факелов, по твердым дорогам, где стучат копыта, и между руинами мертвого города, где мелькают огни пожарищ с их приторным, сладким запахом и где есть мы, новые хозяева этой страны, такой далекой от тех мест, где живут женщины и дети.

Скачем всю ночь, до самого рассвета. Один и тот же путь я проделываю трижды, и каждый раз не слышно ничего, кроме скрипа седла, лязга стремян и цепи на шее моего жеребца. Наступает момент, когда человеку все безразлично, когда он слеп и глух, потому что не может думать ни о чем другом, кроме как о том, чтобы ему просто дали поспать. И наступает тот другой час, когда ты идешь к ручью и приходишь снова, когда только твои глаза становятся маленькими, чувствительными к свету, а во рту усиливается сухость, от которой невозможно избавиться.

Утром начинает ржать мой конь. Вообще, он у меня голосистый. Его можно узнать издалека. Небольшой крепкий жеребец. Крик у него такой хриплый и грубый, что, услышав, я сразу представляю его морду, которая напоминает кое-какие наброски Леонардо да Винчи, с одной стороны, отталкивающие и в то же время такие пронзительные.


6 октября 1942 года

Рано утром прохожу через окопы и натыкаюсь на часового. Это маленький круглолицый парень. Стоит один. Прохладно. Он замирает и ежится, переступая с одной ноги на другую. Затем из блиндажа на мгновение выходит высокий худой мужчина с густой рыжей бородой. Они тепло приветствуют друг друга. «У тебя есть еще сигарета?» – спрашивает коротышка. «Есть, – отвечает высокий, – погоди, сейчас принесу». – «Знаете, – говорит мне часовой, и чувствуется, что он должен сказать это хотя бы раз, – мы очень дружны». Его круглое лицо светится изнутри, и ему как будто хочется получить подтверждение только что сказанному. Худой мужчина вернулся, они вместе прислонились к стене окопа и закурили. Надо же, подумал я, а ведь больше нет никакого пафоса в том, что один человек готов пойти в пекло ради другого: так просто и естественно. Вот что так поразило меня в тот ранний час в охваченном тишиной окопе: дружба между двумя мужчинами. В ней явно заложено нечто великое…


19 октября 1942 года

Весь день лил дождь. Он шел, когда в четыре часа прозвучал разбудивший нас свисток, когда орудия покинули позицию и когда мы последовали за ними вместе с батарейными расчетами и взводом связи. Я взобрался на сиденье в задней части связного автомобиля, держа больную ногу на весу и наблюдая, как прилипает к телам товарищей их одежда. Дождь вперемешку с мокрым снегом колотил по их лицам, а ледяной ветер раскачивал мокрый брезент. Водители стояли на подножках машин с липкими от грязи руками, болезненными гримасами на лицах и наклоненными вбок головами. Так им приходилось вести машины по этой беспросветной грязи. И беспорядочными вереницами они продирались через воду и грязь, словно грустные корабли, громоздкие, усталые и тяжело груженные, копошась и кренясь в рытвинах и бороздах дороги, из которой то тут, то там торчат балки, а канавы иногда заполнены до самых краев. В особенно болотистых низинах укладывается второй слой фашин. Он как мостовая, искусно укрепленная по бокам, но такая пружинистая и неровная, что езда по ней буквально вытряхивает из тебя душу, и приходится крепко держаться, чтобы не оказаться за бортом. Это главная дорога, прямая и, по крайней мере, окаймленная, плод тяжкого труда, в то время как все остальные дороги вливаются в местность, как ручьи. Но иногда подводит даже главная дорога. Такое происходит на склонах, где машины скользят и подвержены внезапным заносам, а водители ведут технику едва ни не на ощупь, чтобы добраться до безопасных участков без повреждений.

На одном из таких склонов к нам сзади подъехала легкая гаубица. В ложбине она нас обогнала. Предстояло преодолеть широкую канаву с водой, и то, как три человека и шесть лошадей преодолевали это трудное препятствие, являло собой картину невероятного сплочения. Я взглянул на головного всадника и в лице этого крестьянского парня под стальной каской вдруг представил идущую по полю упряжку с плугом. С такой же самоотверженностью, с такой же невозмутимостью и терпением целые поколения крестьян пахали свои борозды в снег и дождь, в жару и ветер, несгибаемые, собранные и непоколебимые. Это был тот же язык, на котором они разговаривали со своими животными, те же руки, направлявшие поводья, и то же привычное спокойствие, с которым они переносят голод, жажду и всякую непогоду. Сейчас это всего лишь другой плуг и другое семя, которое эти молодые крестьяне в касках бросают в почву будущего…


На Волге, 1 ноября 1942 года

Направляемся к реке, переходим ее по плоскому деревянному мосту, а затем еще некоторое время движемся по прибрежной дороге, после чего по узкой тропинке поднимаемся на крутой склон. Останавливаемся и оглядываемся назад. Туман. Моросит мелкий дождь. От железного пешеходного моста в центре города через реку перекинут лишь один пролет. Второй был заменен деревянной конструкцией с множеством подпорок. Заграждение из деревьев выше по течению защищает его от плавучих мин. Волга здесь еще мелководна и умеренно широка, как наш Майн у Бамберга. С нашей и с противоположной стороны в склоны холма врезаны бункеры, зияют туннели, словно на входе в шахту, тропинки и лестницы пересекают небольшие площадки, на вершинах холмов и выступах гнездятся зенитные установки, и повсюду все еще слышны разрывы и канонада. Звуки выстрелов долгим эхом отдаются в долине реки. Мы продолжаем свой путь. Вот пустая площадь, за ней церковь с разбитым куполом, а оттуда дорога ведет прямо в стан врага. Никаких признаков жизни. Даже голодная кошка не пробежит, не потрется спиной о камни. Обломки, горы мусора, остовы домов, оконные проемы, редко на каком доме уцелела крыша. Неописуемое опустошение. Все вокруг разбито, раздроблено и разбросано… улица превратилась в скопление воронок и трещин. Кое-где в укрытиях спрятаны танки, готовые в случае необходимости нагрянуть из засады. Где-то глубоко в чреве земли устроен лазарет, и рядом гордо сияет красный крест. А наша тропинка ведет нас вперед мимо чахлых садов.


20 января 1943 года

Легко отвергнуть и перечеркнуть и прошлое, и будущее; но тогда сам мир – это как безнадежная, неизлечимая болезнь. Когда приходится бороться за то, во что не веришь, когда чувствуешь эту необходимость не как внешнее принуждение, а как следствие разума, альтернатива: отказ от Германии как фактора силы или от Германии как от духовного пространства, в таком разладе выполнения долга не просто волей-неволей, а как нерушимое отношение к последнему следствию: такая ситуация – самая ужасная из всех мыслимых. Моменты, когда я не чувствую собственной задницей серьезность положения, становятся все более редкими…