Рыжий сидит, зажав левую руку чуть выше локтя, косится на нас исподлобья, ждет, что будет дальше.
— Показывай руку, гад, — обращается к нему Юрка, и тот сразу, будто отлично знает русский язык, начинает стаскивать комбинезон…
Пуля прошла через мякоть предплечья. Ничего страшного нет. Но крови много. Рана и сейчас продолжает кровоточить.
— Бинт есть у кого-нибудь? — спрашивает Смыслов.
Обшариваем карманы. Ни у кого из четверых нет индивидуального пакета, хотя мы обязаны, должны их иметь.
— У меня портянки новые. Вчера выдали. Поделюсь с фрицем, — предлагает сапер. — А то еще сдохнет, а нам отвечать.
— Давай.
Солдат садится на снег, снимает сапог. Портянка и в самом деле новенькая, чистая. Только сильно помята, да в середине виднеется серый отпечаток стопы.
Солдат вытаскивает перочинный ножик, делает на портянке надрез, захватывает кончики пальцами, собираясь оторвать ленту.
— Пожалуй, мало будет для паразита. Пошире надо.
Он снова чиркает ножиком, на этот раз подальше от края, и отрывает от портянки широкую полосу.
Смотрю, как сапер-разведчик обматывает руку пленного самодельным бинтом, и чувствую, почти физически ощущаю, как переполняет меня желание всадить в рыжего еще одну пулю. Мне нисколько его не жаль даже раненого, окровавленного. И Юрке, наверное, тоже не жалко. И саперам.
Но как люто их ненавидит Кохов. Еще сильнее, чем мы. Может быть, потому, что в Киеве у него осталась невеста.
А рыжий морщится, кривит свою скуластую рожу, заискивающе заглядывает саперу в глаза, что-то бормочет ему по-немецки.
Если бы он мне попался в бою, я с удовольствием выпустил бы ему в морду целую очередь. Прикончил бы. А вот сейчас не могу, не имею права поставить его к сосне и пристрелить как собаку. «Лежачего не бьют» — видно, недаром так говорится в пословице. А он сейчас все равно что лежачий. Безоружный… Пленный…
Коммунисты
Лина врывается в блиндаж вместе с ватным облаком холодного воздуха. Позабыв прикрыть дверь, она устало приваливается к угловому бревну, щурится, как-то странно, почти отрешенно глядит на пляшущий огонек лампы-гильзы.
В последние дни ее не узнать. От высокой аккуратной прически ничего не осталось. Волосы разлохматились, свисают сосульками, торчат в разные стороны. Щеки на обмороженных местах покрылись синеватыми пятнами.
— Ребята, помогите внести лейтенанта, — неожиданно произносит она умоляющим тоном.
Как по команде, один за другим выскакиваем из блиндажа. Рядом с верхней ступенькой, разбросав руки в стороны, лежит на плащ-палатке командир роты саперов. Перед ним на коленях пожилой незнакомый солдат в зашарпанной шинели с оторванным, болтающимся на одной пуговице хлястиком. Он что-то говорит Редину, а тот смотрит на него ничего не видящими, словно остекленевшими глазами.
— Ранило нашего товарища лейтенанта, — виновато произносит солдат. — Вместе мы шли. Только хотел он в окоп спуститься. И все… Меня не задело. А его — вот…
Вчетвером беремся за края плащ-палатки. Приподнимаем раненого. Он тихо, протяжно стонет. Стараясь не оступиться, не поскользнуться на обледеневших ступеньках, осторожно спускаемся вниз. Лина стоит у распахнутой двери. Ждет, когда мы сойдем, с каждым шагом предупреждает:
— Ровнее… Осторожнее… Тише…
Кладем лейтенанта на чью-то телогрейку. Он опять начинает стонать.
— Помогите с него шинель снять. Только осторожнее, — просит Лина, уже сбросившая с себя полушубок и приготовившая бинты.
Руки лейтенанта, полусогнутые в локтях, не разгибаются. С трудом снимаем с него шинель. Над левым карманом темно-зеленой шерстяной гимнастерки рядом с орденом Красного Знамени расплылось бурое пятно. Лина отстегивает ремень, приподнимает гимнастерку вверх — к лицу Редина. Вот она рана — крохотная темная точка чуть выше левого соска. Ее сразу и не заметить, если бы на белой коже вокруг не было красноватого венчика величиной со старинный медный пятак.
— Переверните его на бок. Может быть, вышла пуля, — тихо и торопливо говорит Лина.
На спину лейтенанта страшно смотреть. Пуля вышла около позвоночника в пояснице. Вокруг выходного отверстия все почернело от загустевшей крови.
— И как не задело сердце, — шепотом говорит Зуйков. — Ведь через все тело прошла. И с левой же стороны…
Осторожно поддерживаем обмякшего, словно сразу отогревшегося в тепле лейтенанта, а Лина опутывает его грудь бинтами. Затягивает узелок. Начинает перевязывать поясницу. Ее руки, выпачканные в крови, мелькают у моего лица. Она действует быстро и ловко и без конца повторяет одно и то же:
— Потерпи, миленький… Все будет хорошо… Потерпи…
Редин не теряет сознания. Он молча смотрит на Лину, на ее лицо, руки. Он снова все понимает. Это ясно по его взгляду. Но на какие-то мгновенья зрачки его неожиданно расширяются и застывают в мучительном удивлении.
— Холодно, — хрипит лейтенант сквозь зубы, хотя в землянке душно от теплого воздуха.
— Потерпи, миленький, — тотчас откликается Лина. Она не говорит, а воркует. Ласково, нежно воркует почти на ухо Редину: — Сейчас тепло будет… Все будет хорошо… Немножечко, немножечко потерпи…
Лина успокаивает, как может. Но мы видим — она едва сдерживает слезы и не очень верит в свои слова. Да тут и не нужно быть медиком, чтобы понять, что значит такая рана.
Сооружаем мягкую постель из сложенного вчетверо брезента и парашюта. Укладываем лейтенанта на правый бок — так велела Лина. Накрываем шинелью. Он начинает бредить. То во весь голос, то едва слышно, бессвязно и отрывисто говорит о какой-то Шурочке… Наконец затихает. Дышит размеренно, спокойно.
— Может, уснет. Потише, ребята, — вполголоса просит Бубнов. Но в блиндаже и без его предупреждения тихо. Слышно, как падают на брезент песчинки. Лина наливает из чайника кипяток. Вода оглушительно громко плещется о жестяные стенки кружки.
— Наверное, остыл, — шепчет Зуйков. — Давайте я подогрею, а то холодный.
— Пить! Пить! Пить… — стонет Редин. Видимо, он слышит и понимает наш разговор. Лина кладет руку на его лоб.
— Немножечко потерпи… Принесут воды — напоим. Обязательно напоим… — И, повернувшись к Бубнову, предупреждает шепотом:
— Ни в коем случае не давайте. Ни капли.
Она забирается на нары. Пододвигает под голову вещмешок.
— Отдохну немножко. Если усну, — кивает на лейтенанта, — будите меня сразу.
Лина ложится и засыпает, едва успев прикоснуться щекой к мешку. Сон у нее не женский — крепкий. Ее не будит даже громкий крик Редина, который начинает метаться в бреду:
— Жить хочу!.. Жить хочу!..
Он говорит с трудом, то и дело срываясь на хрип:
— Бейте их, гадов!.. Шура! Ты здесь, Шурочка?.. Холодно!..
Лейтенант отрывисто и надрывно кашляет. В горле у него хрипит и булькает. На губах появляется красноватая пена.
Умирает он тихо. Как будто засыпает от усталости. Закрывает глаза и затихает.
Мы накрываем его тело свободным концом брезента. Сапер тормошит Лину. Зачем? Торопливо выхожу из землянки, чтобы не видеть, как она плачет. На свежем воздухе дышится легче. И в то же время труднее: что-то сдавило горло, будто сжало его чем-то со всех сторон…
А над высоткой опять яркие-яркие звезды. Луна, не вылезавшая в последние ночи из облаков, словно наверстывает упущенное, старается, светит изо всех сил. Большая Медведица все так же, как и всегда, черпает своим бездонным ковшом мглистую туманную изморозь… Нет на земле еще одного человека. А вокруг все остается таким же — и природа, и небо, и поле, припудренное свежим снежком, будто прикрытое белым саваном.
За спиной кто-то кашляет. Это Бубнов. Вышел курить. Затягивается жадно. Вспышки цигарки освещают его лицо. Он хмуро смотрит прямо перед собой, не замечая, как огонек окурка подбирается к пальцам.
— Утром к Кохову не ходи, — произносит он глухо. — Перед рассветом сменим саперов. Пусть его похоронят свои.
Швырнув окурок, он уходит к самоходкам. К Грибану…
Командование остатками роты саперов принял старший сержант — высокий, с крупной головой, чудом держащейся на тонкой жилистой шее. Наверное, он старший в роте не только по званию, но и по возрасту: все лицо у него в морщинках, на висках гусиным пушком выбиваются из-под шапки седые волосы.
— Старший сержант Орлов! — докладывает он Бубнову, лихо вскидывая руку к правому уху.
Дела у саперов неважные. В роте осталось двадцать три человека, и неизвестно, будет ли пополнение.
— Вы к нам вместо лейтенанта Редина, да? — спрашивает Орлов Бубнова и не дает ему ответить: — Жалко товарища лейтенанта. Хороший был командир. Боевой. Вот это его КП. Здесь он всегда находился. Теперь вам тут придется жить. Устраивайтесь…
На повороте траншея становится глубже. Здесь можно не пригибаться, стоять в полный рост. Даже высокий Орлов едва достигает бруствера головой. В стенке окопа выдолблена глубокая ниша с овальным сводом над широкой ступенькой, застланной ветками. Судя по всему, ступенька служит здесь и скамейкой, и лежанкой для отдыха.
Садимся на мерзлые хрустящие ветки. И только теперь Бубнов объясняет причину нашего визита к саперам. Орлов явно разочарован. Он с огорчением говорит о том, что в роте не осталось ни одного офицера, что можно бы было давно прислать кого-нибудь из штаба или с КП батальона. Но оттуда присылают только сухой паек да патроны.
— А я вас, кажется, где-то видел, — внезапно прервав рассказ, говорит он Бубнову. — Поэтому и подумал сразу, что вы из нашего батальона.
— Здесь и виделись. Вот на этом месте, — говорит Бубнов. — Неделю назад. Когда немцы лезли…
— Я был на левом фланге. Один раз прибегал сюда к командиру роты. Точно! — Старший сержант оживляется. — Так это вы с ним и были?! Вот теперь хорошо помню. Тогда здорово выручили нас самоходчики. Не удержаться бы нам одним. По-моему, вы еще с нами и в контратаку ходили.
Бубнов пожимает плечами:
— Метров пятьдесят пробежал…
Орлов умолкает, будто припоминая детали ночного боя. Затем спрашивает: