На фронте затишье — страница 19 из 35

Садимся на мерзлые хрустящие ветки. И только теперь Бубнов объясняет причину нашего визита к саперам. Шаповалов явно разочарован. Он с огорчением говорит о том, что в роте не осталось ни одного офицера, что можно было бы давно прислать кого-нибудь из штаба или с КП батальона. Но оттуда присылают только сухой паек да патроны.

— А я вас, кажется, где-то видел, — внезапно прервав рассказ, говорит он Бубнову. — Поэтому и подумал сразу, что вы пз нашего батальона.

— Здесь и виделись. Вот на этом месте, — говорит Бубнов. — Неделю назад. Когда немцы лезли…

— А ведь точно! — Сержант заметно оживляется и кивает в мою сторону. — Его я сразу узнал, а вас только сейчас припомнил. Вы тогда вдвоем к командиру роты ушли — туда, влево. Хорошо тогда ваши пушки поддали фрицам. А вы, по-моему, еще в контратаку с нашими ребятами ходили на левом фланге…

Бубнов пожимает плечами:

— Метров пятьдесят пробежал…

Шаповалов молчит, будто припоминая детали ночного боя. Затем спрашивает:

— Товарищ лейтенант, разрешите с вами посоветоваться?

— Пожалуйста!

— Вы член партии?

— С сорок первого.

— Тогда все в порядке. Понимаете, какое дело. Двое бойцов заявления в партию подали. Одному сам лейтенант вчера рекомендацию дал. И он хочет, чтобы его именно сегодня приняли — в день гибели товарища лейтенанта. Я ему говорю: подожди, а он на своем настаивает. Просит.

— А парторг у вас есть?

— Убило его. Нового не успели выбрать.

— А сколько коммунистов?

— Десять.

Бубнов задумывается.

— По-моему, надо собрать коммунистов, выбрать парторга роты, а потом решать вопрос о приеме.

— А это по уставу будет? Законно? — задумчиво спрашивает Шаповалов.

— По-моему, да.

Сержант поглядывает на свои маленькие, тонкие, как пуговица, трофейные дамские часики и опять спрашивает Бубнова:

— Боюсь, один не сумею такое ответственное собрание провести. А может, прямо сейчас проведем? Пока вы здесь? В случае чего поможете…

Бубнов соглашается, и Шаповалов буквально срывается с места.

— Мальцев! — кричит он розовощекому младшему сержанту. — Всех коммунистов сюда, на КП. А еще позови Парамонова и Рычкова. За пулеметчиков пусть остаются вторые номера. Им никуда ни шагу!

Низко пригибаясь, один за другим тянутся солдаты к командному пункту роты. Обветренные, в истертых, помятых, грязных шинелях, они приветствуют Бубнова, с любопытством разглядывают его, присаживаются на земляную скамейку или прямо на дно окопа, закуривают.

Один из них в шапке, у которой надорвано ухо. Из широкой рваной дыры выбивается вата.

— Что у тебя с ухом? — строго спрашивает Шаповалов. — Почему не зашил?

Боец снимает шапку, рассматривает ее, запихивает указательным пальцем торчащие ватные хлопья в дыру.

— Снайперу она понравилась. Сегодня пулей задело, товарищ сержант, а иголки под руками не оказалось. — Он осторожно дергает ухо — пробует, не оторвется ли?

— Пока крепко держится, — говорит солдат, надевая ушанку и вытягивая руки по швам. — А раз шапка цела, значит, и голова на месте.

Солдаты смеются. А я смотрю на них — усталых, обросших, промерзших — и думаю о том, как удалось им привыкнуть к этой нелегкой жизни в холодных сырых окопах. Дни напролет сидят они на морозе в ожидания вражеских вылазок. Их постоянно выслеживают снайперы. А по ночам саперы ползают по передовой — долбят железную землю, ставят и маскируют мины, а потом охраняют, чтобы их не сняли немцы.

Подходят два ефрейтора. Здороваются. Не ожидая приглашения, по-хозяйски усаживаются на земляной выступ.

— Все собрались? — спрашивает сержант и пересчитывает солдат: — Восемь из десяти. Двое ушли хоронить командира. Отсутствующих без причин нет.

Он выпрямляется, многозначительно и серьезно оглядывает бойцов, поправляет съехавшую набок пряжку широкого офицерского ремня.

— Товарищи! — Шаповалов снимает шапку. — Предлагаю почтить минутой молчания память наших боевых товарищей — коммунистов, павших в боях за Родину, парторга сержанта Николая Степановича Фролова и командира роты гвардии лейтенанта Дмитрия Ильича Редина.

Бойцы одновременно поднимаются с мест. Снимают шапки. Замирают, словно в строю…

— Можно садиться, — тихо говорит сержант. — А теперь начнем партийное собрание. Нам надо выбрать парторга. Какие будут мнения по поводу кандидатуры?

Солдаты молчат, переглядываются. С земляной скамейки поднимается младший сержант лет тридцати.

— Я, Степаныч, предлагаю тебя самого выбрать, — говорит он, обращаясь к Шаповалову. — Гадать тут нечего. Ты и в обиду не дашь. И потребовать можешь. И в бою выручишь. Мы давно тебя знаем. Вот и весь сказ.

Шаповалов от неожиданности моргает глазами. Мне кажется, что его жилистая шея словно сжимается, становится короче.

— Это как же? — растерянно произносит сержант. — Сейчас я за командира. Мне, наверное, не положено заодно и парторгом быть. Нельзя…

— Можно! — выкрикивает из дальнего угла траншеи черноволосый, темный от загара боец со жгучими как смоль глазами. Видимо, он с Кавказа — азербайджанец или грузин. Говорит с южным акцептом и сразу «заводится», горячится:

— Если выбираем, значит, доверие оказываем. Значит, можно. Почему нельзя?! Давайте голосовать!

— Голосовать! — подхватывают остальные. Бойцы откладывают в сторону автоматы, стаскивают варежки, поднимают руки. Семь рук — натруженных, с мозолями на ладонях, с красными, непослушными, зазябшими пальцами, которые одинаково ловко умеют вывинчивать взрыватели мин, набивать диски и пулеметные ленты, разбирать автоматы, держать оружие и лопаты, — словно приветствуют нового парторга.

— Что же, получается единогласно, да? — спрашивает Шаповалов у Бубнова, позабыв сказать, чтобы бойцы опустили руки.

— Тогда продолжать будем, — говорит он взволнованно и торопливо достает из кармана два маленьких листочка. Бережно развертывает один из них.

— Встань, Рычков, твое заявление разбирать будем, — обращается он к молодому подтянутому ефрейтору.

— Рекомендуют Рычкова Николая Федоровича в партию гвардии лейтенант Редин и младший сержант Холодилин.

Рычков стоит руки по швам и заметно волнуется. Краска смущения пробивается даже через плотный загар лица. Его обветренные щеки становятся еще бронзовое, покрываются неровными темными пятнами. Он стоит, подавшись вперед, и напряженно слушает свое заявление. Во взгляде его застывает томительное ожидание чего-то необычайно серьезного.

— Пусть расскажет биографию, — говорит кто-то из бойцов.

Ефрейтор растерянно оглядывается на голос, задумывается, опускает глаза, словно разыскивает что-то взглядом на дне траншеи.

— Я сейчас, — выдавливает он смущенно и, откашлявшись, начинает говорить — нескладно, отрывисто, с хрипотцой в голосе.

— Я, Рычков Николай Федорович, родился в двадцать четвертом году… В Красноярском крае, в деревне Подлесково… Ну, в школе учился. Восемь лет учился… Потом работал в МТС. Слесарил… С ноября сорок второго в армии… И вот здесь…

— Почему не закончил школу?

Рычков с удивлением смотрит на солдата-кавказца, задавшего вопрос, собирается с мыслями:

— В финскую отец погиб. А у меня три сестренки младшие. Как война началась, вот эта война, голодно стало… Пошел на работу.

— Ясно, — решительно подводит черту Шаповалов. — Холодилин, ты рекомендуешь Рычкова. Тебе слово.

Коренастый широкоплечий Холодилин удивительно напоминает матроса Балашова из фильма «Мы из Кронштадта». Такое же широкое лицо с выдвинутым подбородком, такой же сердито-озабоченный взгляд из-под низких бровей.

— Я за Рычкова ручаюсь, как за себя. Потому и рекомендую, — твердо выговаривает он каждое слово. — Мы с ним вместе с Курской дуги. Породнились в окопах. Сейчас что главное в человеке? Как он воюет — вот что главное. А под Прохоровкой кто гранатами подорвал «тигра»? Рычков подорвал. Кто под Грайвороном расчищал танкам проход? Тогда двое наших ошиблись, подорвались. А третий Рычков был. Он не подорвался. Потому что руки у него золотые. И прыгающие мины он первый научился снимать. И других научил. И здесь без страха воюет. А два ордена Красной Звезды о чем говорят? О том же: Рычков достоин быть коммунистом.

А Рычков мнет в своей руке шапку, которую, видимо, от волнения позабыл надеть. Холодный ветерок шевелит его реденькие светлые волосы.

— Скажи, Рычков, ты за что воюешь? — неожиданно спрашивает один из бойцов.

Ефрейтор удивленно вскидывает голову:

— Как за что?! За Родину…

— А как ты понимаешь это слово?

— Как я понимаю? За что воюю, да? — Рычков задумывается. — За мать и сестренок своих, чтобы немец к ним не пришел. И за себя, за всех нас… За Москву. За вашу землю… Вот и за партию нашу хочу воевать достойно…

— Правильно. Хватит вопросов, — выкрикивает из своего угла сапер-кавказец. — Принять!

— Других предложений нет? — спрашивает Шаповалов.

И снова поднимаются руки. Все до одной. Рычков закусывает губу, боясь посмотреть на товарищей.

У Парамонова биография другая. До войны работал бухгалтером в леспромхозе. В комсомоле не был. Зато на фронте он с сорок первого. Воевал на границе. Два раза ранен. В батальоне со Сталинграда. Наводил переправы, под Харьковом подорвал вражеский дот.

Видимо, его все знают и любят, потому что больше говорят о нем, а ему не задают никаких вопросов. Когда доходит до голосования, с высотки от наших самоходок доносится нестройный винтовочный залп. За ним второй, третий.

— Это салют. Прощальный салют товарищу лейтенанту, — говорит Шаповалов. — Давайте и мы отдадим ему последнюю почесть как коммунисту, до конца выполнившему свой долг перед Родиной и партией… Приготовить оружие!

Бойцы встают, поднимают вверх автоматы и карабины, щелкают затворами.

— Одиночными. Огонь! — командует сержант.

Над траншеями проносится хлесткий удар залпа, сопровождаемый лязгом затворов. Мы с Бубновым тоже стреляем вместе со всеми. Он из пистолета ТТ. Я — одиночными из своего автомата.