По полю от горящих танков бегут к дороге наши солдаты. Они пригибаются к земле, ложатся, вскакивают, бегут снова. А пули поднимают у них под ногами снежную пыль. Пулеметы строчат из Нерубайки. На чистом поле солдатам негде укрыться. Лучше бежать. И они бегут из последних сил. Одни успевают скрыться в кювете, другие ложатся передохнуть. Лежат неподвижно, чтобы собраться с силами и сделать последний бросок. Некоторые из них так и не поднимаются. Их вынесут оттуда позднее, когда закончится бой, — раненых или убитых.
Вижу, как загорается самоходка. Наша — та, что стояла отдельно. Дым обволакивает заднюю стенку башни, жалюзи, сетку. Он словно липнет к броне, серыми клубами подбирается от мотора к люку, к орудию. Но расчет жив. Он продолжает стрелять. Наверное, болванка попала в мотор — самое уязвимое место. Самоходка дымит все сильнее. Но она содрогается не от огня, которого так и не видно, а от коротких огненных всплесков, вылетающих из ствола. И раненная, она продолжает борьбу не на жизнь, а на смерть. Наконец распахивается люк. Из него вываливается сгусток дыма. Вместе с ним на башню выпрыгивает кто-то в дымящейся кожанке. Согнувшись, помогает выбраться наружу второму. За ними стремительно выскакивает третий. Жду четвертого. Его нет. Может быть, водитель вылез через свой люк?..
«Вот я и думаю — куда и как развертываться придется. В эту сторону повернешь, получишь болванку в борт. Сюда повернешься — другой бок подставишь».
К бронетранспортеру подбегает капитан-разведчик. В руках у него ракетница. Он что-то остервенело кричит старшине. Разноголосо звякнув гусеницами, машина трогается с места. Выбирается из укрытия. Захлебываясь, гулко и хлестко начинают бить спаренные зенитные пулеметы.
В небо ввинчивается зеленая ракета. Сигнал к отходу! И тотчас оживает молчавшая до сих пор командирская тридцатьчетверка. Ее пушка тоже нацелена на Нерубайку. Прикрывая отход, она присоединяется к квакающим короткими частыми очередями пулеметам зенитчиков. Все чаще бьет и развернувшееся на Омель-город наше орудие. Чечеткин буквально висит на прицельном приспособлении. Он уже перестал кричать. Командует одной рукой, делая расчету какие-то таинственные знаки, которые артиллеристы понимают без слов.
А по полю уже мчатся на бешеной скорости две самоходки и тридцатьчетверка. Они словно ждали зеленой ракеты, и все одновременно рванулись назад. Немцы стреляют реже. Наверное, им тоже досталось. Выдохлись. А может быть, это зенитчики и экипаж командирского танка не дают им поднять головы. Машины с ходу переваливают через дорогу, в широкую канаву, круто разворачиваются вдоль шляха. Только теперь, вот сейчас, они становятся недосягаемыми для снарядов и пуль.
Бегу искать Смыслова и Бубнова. Их нет среди тех, кто перебежал шоссе. Может быть, они выбрались из этого ада вместе с машинами? Но и у первой самоходки их тоже нет. Командир орудия — молоденький лейтенант с белыми тоненькими усиками — стоит, бросив шлем на землю, и вытирает варежкой пот. Рядом с ним механик-водитель стаскивает с себя комбинезон. Оба молчат. Нет, они не видели Юрку и Бубнова.
Бегу к последней машине. Осталась единственная надежда. С трудом перевожу дыхание. Ноги делаются тяжелыми. Они перестают повиноваться. Но это не от усталости, а от тревожного предчувствия непоправимой беды.
Навстречу шагает Грибан. Широким, размашистым шагом. Спросить у него не поворачивается язык. Он ошпаривает меня взглядом, в котором и гнев и боль. Проходит к командирской тридцатьчетверке, которая, отстрелявшись, тоже съехала в широкую придорожную канаву.
Вслед за Грибаном ведут лейтенанта-танкиста. Его трудно узнать. От контузии лицо его кривится и дергается. По щеке размазана кровь. Один глаз прикрыт. Другой смотрит безумно и дико. В нем застыли ужас и удивление. Повиснув на плечах солдат, лейтенант машинально переставляет ноги.
У самоходки сталкиваюсь с Левиным и Шароновым. Сергей пытается улыбнуться, но улыбка у него получается вымученная. Смотрит на меня, часто моргая, и не сразу понимает, о чем я спрашиваю. Оба не могут сказать ничего утешительного: были в машине и не видели ни Смыслова, ни Бубнова.
Рядом в окружении солдат сидит на мерзлых отвалах борозд техник-лейтенант Шаповалов. Его шинель на груди и поясе заляпана черноземом. Положив на колени шапку, он о чем-то возбужденно рассказывает.
— А Петю убило. Он танкиста спасти хотел, — говорит, тяжело дыша, Шаповалов. — Из загоревшейся машины танкиста вытаскивал. И осколок ему прямо в плечо. Руку как срезало. Видно, большой был осколок…
Шаронов настойчиво тянет меня за рукав:
— Не ищи. Погиб Бубнов. Садись…
Шаронов садится возле машины и неожиданно говорит:
— Он приглашал меня в Ленинград. После войны. У него в Ленинграде пятеро братьев, сестра и мать…
Шаронов глядит на меня растерянно, словно о чем-то мучительно вспоминает, и произносит задумчиво:
— Самого близкого человека я потерял…
Долго молчим. Не хочется ни говорить, ни думать, ни на кого смотреть. На душе какая-то беспросветная пустота. Все становится ненужным и безразличным. Только одно хорошо понимаю и чувствую — что я смертельно устал. Ноги не держат, подкашиваются, и я сажусь с Шароновым рядом. Закрываю глаза…
Нет, никогда в жизни не забуду я своего первого командира взвода, нашего доброго и сердечного «лейтенанта первого ранга».
Всего две недели назад он спас меня от неминуемой гибели. Когда мы заехали на машине к немцам, он приказал мне и водителю бежать, а сам задержался и дал по гитлеровцам несколько очередей. Этого было достаточно, чтобы мы скрылись. Он всегда старался сделать солдатам хорошее. Не помню, чтобы он кого-нибудь отругал.
«Перед рассветом сменим саперов. Пусть лейтенанта похоронят свои» — откуда-то всплыла фраза. Это его слова. Это он говорил. А кто похоронит его самого?..
Из оцепенения меня выводит Шаронов:
— Смотри, кто идет!
Поворачиваюсь и не верю глазам. К нам подходит Смыслов — целый и невредимый. Вскакиваю. Хватаю его за плечи. Он растерянно тычется мне в лицо — точно так же, как перед боем. От него пахнет паленым.
— Волосы подпалило малость, — Юрка болезненно морщится. Он садится, снимает шапку, ощупывает висок грязной ладонью.
— Юра… Петр Семенович… Лейтенант Бубнов погиб.
— Ты что, очумел?! — Юрка глядит на меня как оглушенный. По-моему, не сразу дошел до него смысл услышанного.
— Где? — наконец выдавливает он не своим голосом.
— Там. У машин…
Отправляемся со Смысловым и Шаповаловым к машине комбата — там будем дожидаться распоряжений Грибана. Только теперь, на ходу, Юрка немного отошел и разговорился. Он подробно рассказывает, что происходило во время боя возле машин.
— Немцы ударили с двух сторон, и мы поняли, что за коробками не укрыться. Бубнов приказал мне бежать к дороге, а сам остался с контуженным лейтенантом-танкистом. В это время из Омель-города почему-то стали бить одними болванками. Это нас и спасло. По живой силе болванками только дураки бьют. А если бы у них были в это время осколочные, никто бы не вышел…
Юрка внезапно умолкает: позади раздается приглушенный сдавленный вскрик. Упал Шаповалов. К нему подбегают двое солдат, помогают подняться и… опускают на землю. Что с ним случилось?! Только что шли вместе. Он немного отстал… Смыслов отталкивает наклонившегося над Шаповаловым танкиста в обгоревшей разорванной куртке. Теперь мы с Юркой силимся поднять лейтенанта на ноги. Но он смотрит на нас странным остановившимся взглядом и не реагирует на наши усилия… Мы не сразу понимаем, что он мертв.
— Что же это, а? — Юрка, растерянный и ошеломленный, с побелевшим лицом, наклоняется над телом Шаповалова. — Его убили, да? — спрашивает он срывающимся голосом.
Чувствую, как в горле останавливается соленый ком. Я не в силах двинуться с места.
— Эх, оттуда вышел, а здесь… — произносит над моим ухом танкист. Он снимает шапку и в сердцах ругается, вспоминая и черта, и бога, и Гитлера.
А техник-лейтенант лежит с застывшей улыбкой, словно после всего только что пережитого ему вдруг стало спокойно и хорошо. Шальная пуля, прилетевшая неведомо откуда, попала ему в затылок.
У дороги остаются только бронетранспортер и тридцатьчетверка. На них вывезут убитых и раненых, оставшихся в поле. За ними уже ушли, уползли солдаты. А мы возвращаемся на высотку.
Самоходки подъезжают к своим сиротливым гнездам. Одна яма остается пустой. Командир орудия и заряжающий теперь поселятся в блиндаже вместе с нами. Это они вытащили из горящей машины раненого наводчика. Его уже увезли в санбат. Не вернется сюда и механик-водитель, выбравшийся через свой люк и погибший у самой дороги.
Снизу, от леса, к нам приближаются два виллиса. Легкие, юркие, они высоко подпрыгивают на бороздах. Шоферы лихо разворачиваются неподалеку от нас, заглушают моторы. С передней машины к самоходкам направляется высокий сухощавый военный в серой папахе с красным верхом. За ним на некотором удалении следует группа офицеров, впереди которой шагает полковник в коротком, не достающем до колен полушубке.
— Какой-то генерал… А с ним — командир танковой бригады, — говорит Грибан, поправляя ремень и шапку.
Генерал и полковник подходят ближе.
— Кто здесь старший?
Грибан спрыгивает с машины, вытягивается перед генералом во весь свой рост:
— Командир батареи четырнадцать сорок седьмого самоходного артиллерийского полка старший лейтенант Грибан!
Генерал протягивает ему руку:
— Член Военного совета армии. Как прошла операция?
Комбат сначала медлит с ответом, собирается с мыслями, затем начинает докладывать быстро и четко:
— Огневые точки в Нерубайке подавлены и частично уничтожены. Мы действовали вместе с танкистами двадцать четвертой бригады. Потеряно три танка и одна самоходка. Убито одиннадцать человек. Примерно столько же раненых. Троих пока не нашли.
— Я говорил вам, комбриг, — тихо произносит генерал, обращаясь к полковнику. Голос его дрожит: — Ведь люди, люди погибли. Буду ставить вопрос в Военном совете…