Только сейчас замечаю лежащего в окопе Егорова. Лицо его неумело забинтовано от волос до самого подбородка. На бинтах и руках кровавые пятна.
— Глаз ему выбило, — хмурится Левин, снова потирая ладонью опаленные волосы.
— Совсем?
— Совсем. Левый.
— А где Яковенко?
— В машине. Мне приказал выносить Егорку, а сам остался. И Шаронов там…
Левин умолкает, садится на дно окопа в ногах у Егорки, прямо на грязное крошево из глины и снега.
— Человек был Шаронов! Человек, каких поискать… Вот такие они, дела… — Левин не поворачивает ко мне головы. Кажется, он разговаривает не со мной, а с кем-то другим, незримо присутствующим здесь.
Начинает стонать Егоров:
— Ой мама!.. Мамочка родная…
Он шарит руками по стенке окопа, по пропитанным кровью бинтам, размазывая по ним рыжеватые горошинки глины. Повернувшись на бок, Егорка тянется рукой к Левину, хватает его за колено и выдавливает из-под бинтов просительно-жалобным тоном:
— Сереж, ты правду скажи… Скажи. Не надо обманывать…
— Ну зачем мне обманывать? Какой интерес?! — Левин легонько, успокаивающе гладит его по плечу. — Я сказал тебе, правый целый. Честно.
Он говорит грубовато для такой обстановки. И в то же время просто, проникающим в душу голосом, каким говорят искренне и только правду.
— Вечером в медсанбат отправлю. Там перевяжут. И все хорошо будет. Подлечишься, домой поедешь. Тебе повезло. А ты панику на всю передовую развел…
Егорка умолкает. Видимо, немножко успокаивается. Лихорадочно ощупав бинты, он снова ложится на спину.
Левин поворачивается ко мне:
— Ты с нами останешься?
— Нет. В машину пойду. Полковнику надо подробности доложить. Поговорить с Яковенко надо. Потом обратно.
— В коробке нечего делать. Я тебе все рассказал. Подстрелят как зайца.
— Не успеют. Я в три секунды…
— Подожди. Я сам. Лейтенанта надо уговорить, чтобы вылез. А может, помочь ему надо. Сгорит ведь…
Но я уже выбрал углубление в стенке окопа. Ставлю в него левую ногу — для толчка. Самое главное, оттолкнуться резче, сильнее и сразу же взять разбег…
— Один пулемет откуда-то бьет. Один-единственный, — ворчит старшина. — А головы не поднять. А под пули лезть глупо. Ты что дуришь?! Назад, тебе говорят!
Но я уже выскочил из окопа и набираю скорость, чтобы с разбегу вскочить на машину. Рывок вперед — вверх. Нога твердо стоит на броне. Только бы не соскользнула! Нет, все нормально. Прямо передо мной распахнутый люк. Несколько пуль ударяются в стальную броню и, разноголосо взвизгнув, рикошетом отскакивают прочь.
«Ага, спохватились!»
Ныряю в люк. Вниз головой. Не сломать бы ребра об орудийный замок. Надо крепче схватиться за край брони. Успеть перевернуться ногами вниз. Есть! Но пальцы соскальзывают. И, сжавшись в ожидании удара, срываюсь в люк. Падаю на что-то мягкое и сырое. Прямо подо мной рядом с откатом орудия лежит на спине Шаронов. Его черная танковая кирзушка на животе и груди изрешечена осколками. В больших и маленьких рваных отверстиях сгустки запекшейся крови. И только на лице ни кровинки. Оно уже подернулось мертвенной бледностью, которая еще отчетливее выделила густые темные брови.
С места механика-водителя на меня безучастно глядит командир орудия Яковенко. Левая рука лейтенанта от плеча до локтя обмотана бинтами и привязана ремнем к шее. Правая — на рычаге.
Внезапность моего появления его нисколько не удивляет. Он понимает меня с полуслова.
— Вот посмотри.
Внизу перед креслом водителя, там, где сидел Шаронов, рядом с нижним срезом брони зияет дыра, в которую свободно пролезает рука.
— Видишь, что получилось…
Он поворачивается к Шаронову, хмуро смотрит на труп.
— И рычаги заклинило. Только первая передняя скорость осталась. Будто насмех.
Яковенко говорит, что ехать вперед с черепашьей скоростью — это самоубийство. Повернуть назад? Придется развертываться на месте. Тогда жди вторую болванку в борт. Не успеют в борт — ударят в мотор. Броня сзади нежнее.
Он что-то колдует над паутиной разорванных осколками проводов. Пробует здоровой рукой рычаги. Выжимает сцепление. Мотор оживает. Машина сотрясается от рокота двигателей. Но сколько бы Яковенко ни дергал рычаг, сколько бы ни выжимал газ, сердце самоходки работает в одном и том же неторопливом, замедленном ритме.
— Может, на первой попробуем, а? — спрашивает лейтенант. И по тону вопроса я понимаю, что совет мой ему не нужен. Просто он высказывает вслух свои мысли. После сильного нервного потрясения, которое благополучно кончается, люди часто становятся не в меру разговорчивыми: это я уже видел. Так и теперь.
— Давай попробуем назад, а? — Глаза лейтенанта загораются хищным огнем. — Только ты вылезай. Вдвоем незачем рисковать.
Я отрицательно качаю головой. Откровенно говоря, мне не хочется лезть под пули. Здесь как будто надежнее. К тому же я понимаю — Яковенко не до меня. Он по-прежнему продолжает говорить сам с собой:
— Машину бросать нельзя. Расстреляют ее. А так, может, не попадут. На худой конец, я вылезу через передний. А Шаронову все равно уже. Вот здесь он сидел, где я сижу. Вот видишь, какая дыра. А ты, Дорохов, выходи. Не хочу тебя на душу брать.
— Не пойду. Если подожгут, вы один не вылезете…
Говорю это как можно тверже. Я знаю, что говорю правду: ему и сейчас не вылезти одному.
Яковенко пристально глядит на меня своими добрыми карими глазами и тянется здоровой рукой к рычагам.
— Только бы сразу в борт не влепили. А там плевали… Там не страшно…
Самоходка вздрагивает, подается вперед, медленно трогается, на мгновение замирает на месте и начинает неуклюже разворачиваться влево. Смотрю на побледневшее от напряжения лицо лейтенанта. На виске его вздулась синеватая ниточка. Она часто пульсирует. А рядом с ней проступают капельки пота. Они увеличиваются на глазах. Яковенко поворачивается ко мне, повторяет как заклинание:
— Только бы не в борт… Только не в борт…
— Стойте!..
Как снег на голову падает из люка Левин.
— Стой! «Фердинанды»!
Левин уже у пушки. Прильнул к прицелу. Он что-то крутит.
— Правее! Правее! — кричит он не своим голосом. — Лейтенант, поверни обратно!
Прильнув к триплексам, Яковенко разворачивает самоходку, а Левин быстро отстегивает снаряд, ловко, заученным движением, вталкивает его в ствол и припадает к прицелу. Движения его порывисты и стремительны. Он весь словно пружина.
Днище самоходки внезапно дергается. Я едва удерживаюсь на ногах. Выстрел! А Левин уже у затвора:
— Помогай! Подавай снаряды!
Отстегнуть снаряд, приподнять его и втолкнуть в ствол — простая механика. Быть заряжающим может каждый. Но и тут нужен навык. Я где-то замешкался.
— Быстрее! Шевелись быстрее! — Глаза Левина загораются лихорадочным блеском. Он опять припадает к прицелу. Рука тянется к электроспуску. Толчок!
— Горит, сволочь! — радостно вскрикивает Сережка. — Горит! Поддай, Дорохов!
Мне кажется, он смеется. Коротко. Хохотнул — и опять замолк. Только на мгновение встречаюсь с ним взглядом и понимаю — он ликует от радости. Не верится, что передо мной Сережка Левин — тихий, неторопливый, медлительный старшина Левин. Это какой-то сгусток энергии. Он буквально дрожит от возбуждения. И в то же время ни одного лишнего взгляда, жеста. Он словно слился с орудием.
Выстрел!
Еще один!
— Готов! И этот готов! — кричит Левин, не отрывая глаз от прицела. И мне вдруг становится обидно, что не могу выглянуть наружу, посмотреть, что там натворил «пушечный снайпер».
А Сергей долго-долго глядит в прицел, затем смахивает со лба пот, осторожно перешагивает через труп Шаронова и устало опускается на откидное сиденье. Взгляд его затухает, мрачнеет лицо.
— Одного за Шаронова, второго — за Егорку, — глухо говорит Левин. — Два «фердинанда» выползли. Как увидел, аж обомлел. Расстреляли бы они вас, как пить дать.
Он умолкает и, опустив голову, тупо глядит на Шаронова.
— Эх, Витя, Витя…
Яковенко выключил двигатель, и в машине тихо. Слышно, как тяжело дышит Левин. Откуда-то издалека доносится перестук автоматов.
— Что будем делать дальше? — спрашивает Яковенко после затянувшегося молчания. И сам себе отвечает: — Надо выводить машину назад. Вылезайте.
— Мне за Егоркой надо, — тихо произносит Сергей. — Не дойдет он один.
— Вылезайте оба. Быстрее!
Левин тяжело поднимается. Косится на меня.
— Ты, Саша, останься. В случае чего помоги лейтенанту. Давайте!..
Он подтягивается, ставит ногу на стальной брус и рывком выбрасывается из люка. И снова днище самоходки колотится нервной, порывистой дрожью.
— Ну что, трогаем? — лейтенант поворачивается ко мне. — Поехали… Лишь бы в борт не ударили…
Он налегает на рычаги, и я вижу через передний люк, как земля начинает уплывать вправо. Машина нехотя разворачивается на месте.
— Ничего. Не успеет ударить, — цедит Яковенко сквозь зубы. И в его голосе и надежда, и злость, и упрямство.
Секунды тянутся целую вечность. Тревога лейтенанта передается мне. Втягиваю голову в плечи и, замерев, жду удара болванки. Но удара все нет. Все так же надрывно воет мотор. Все так же, дрожа всем корпусом, резкими рывками продолжает разворачиваться раненая машина.
— Немножко еще… Чуть-чуть…
Здоровой рукой лейтенант тянет за рычаг из последних сил. Что-то переключает, и стальная громада, содрогнувшись на месте, тяжело подается вперед.
— Всё. Тронулись, — говорит Яковенко и закрывает глаза. Больше он не смотрит, куда мы едем.
«Только бы подальше от этого места. Скорее туда — к спасительному леску, к балке, где не достанет снаряд. Скорее!..»
А лейтенанту становится плохо. Это заметно по пепельной бледности, разлившейся по его щекам.
— Ничего. Теперь доберемся…
Яковенко почти в забытьи. И мне становится страшно от сознания своего бессилия. Я ничем не могу помочь лейтенанту. Случись с ним обморок, и самоходка может завалиться в овраг. Я даже не сумею остановить ее.