Демин глядит на меня выжидательно и просяще. Я понимаю — у него больше нет сил, чтобы подняться и идти дальше.
— Давайте поползем, товарищ полковник.
Он молча отворачивается, тоскливо оглядывает поле.
Я тоже смотрю вперед. И передо мной оживает картина охоты Левина «за блуждающим фрицем». Вот так же, как наблюдали мы за перебежками разведчика-гитлеровца, теперь, наверное, смотрят немцы на нас. Они ждут, когда влепят мины мне и полковнику в спины. Но им далеко до Сережки. Вон как измесили все поле. А мы все живы! Живы!!
А если убьют или ранят, ночью за нами придут свои: ведь мы на своей земле. От этой мысли становится немного легче.
Всего разумнее было бы поползти сейчас по-пластунски. Но разве я поползу, если этого не делает командир полка. И не бросишь же его одного. Нас почему-то учат, а сами ползать не могут. Кажется, я начинаю злиться. Но это злость не на Демина. Наоборот, меня не покидает ощущение, что в эти минуты какая-то неуловимая ниточка крепко связала нас, перечеркнула разницу в возрасте, звании, положении. Сейчас мы оба равны. Нас породнила опасность смерти. И если обоим нам улыбнется фортуна и мы выберемся из этого ада, я больше не буду бояться его пристального строгого взгляда. Это я знаю точно.
Пританцовывая на ветру, к нам снова подкатываются извивающиеся в агонии клубки разрывов. Мины грохочут, фыркают, плюются огнем, осколками, обдают нас горячим, удушливо-кислым тротиловым дымом.
Когда же кончится эта свистопляска? Неодолимо хочется вскочить и бежать. Подальше от этой страшной, раздирающей душу музыки. Но разве побежишь, если рядом лежит командир полка. Он даже не вздрагивает. А комья мерзлой земли по-прежнему бьют нам в спины. И песок хрустит на зубах. И поют руки, исколотые песчинками, словно иглами. И в ушах ноет, звенит и скребет. А черные граммофонные трубы все с большей силой втыкаются в твердую пашню. Угрожающе грохоча, сначала поодиночке, потом все вместе, они ревут нам свой похоронный марш. Ревут все упорнее, громче, страшнее. Кажется, это конец… Мама… Прощай, мама. Лина, прости меня. За то, что не успел написать. За все… Из последних сил прижимаюсь к земле и к Демину. Припадаю щекой к его шершавой шинели. Заслоняю локтем висок и больше не думаю ни о чем…
— Ты не ранен? Кажется, кончилось, да?..
Полковник глядит то на меня, то на клюшку и задает вопросы неестественно спокойным тоном. Но даже в тишине, которая настороженно замерла над высоткой, его дребезжащий голос едва-едва слышен. Как будто он боится говорить громче, опасается, чтобы не услышало его и опять не разверзлось, не обрушилось на нас это удивительно спокойное и такое обманчивое небо.
— Ложитесь! — Юрка, выросший на нашем пути словно из-под земли, то приподнимается в рост, то приседает на корточки и машет нам обеими руками — делает знаки ложиться. Но полковника теперь не уложишь. Хмурый, осунувшийся, он шагает, не разбирая дороги. По-моему, Демин не видит Юрку, хотя идет прямехонько на него. Очки он все-таки потерял. Теперь он выбрасывает клюшку далеко вперед — так же, как это делают слепые.
Интересно, о чем он сейчас думает. Может, о том, что немецкие минометчики — паршивые снайперы. Ведь на этом расстрелянном пятачке они публично расписались в своем бессилии!
— Ты что тут делаешь? — спрашивает Демин Смыслова, когда мы подходим к нему вплотную.
Юрка вытягивается, вскидывает автомат «на караул»:
— Товарищ гвардии полковник, меня послал к вам начальник штаба гвардии капитан Петров!
— Зачем?
— Встретить вас.
— Ну?..
Странно звучит это «ну?». Чего он хочет от Юрки? Некоторое время они едят друг друга глазами. Каждый по-своему. Смыслов ждет, что скажет полковник. А Демин сверлит его взглядом, не предвещающим ничего хорошего. Кажется, он сейчас ни за что ни про что обругает Юрку.
Полковник поворачивается, оглядывает вспоротое минами поле, на котором не осталось живого места. По его лицу пробегает мрачная усмешка. Похоже, что он только сейчас осознал, что все страшное позади, что мы вышли из зоны обстрела и теперь в безопасности. В упор уставившись на Смыслова, он неожиданно командует:
— Марш отсюда!
— Есть, «марш отсюда»! — автоматически подхватывает Юрка. — Разрешите идти?
Демин, не отвечая, шагает прямо на него, и Юрка проворно отскакивает в сторону, уступая дорогу. Пошатываясь, оступаясь на кочках, полковник идет к штабной самоходке. Она по-прежнему стоит в той же глубокой выемке, словно подпирая своим длинным стволом одинокую искалеченную березку, которую безжалостно искромсали осколки. Березка вся на виду у противника. Поэтому ей и досталось. Ее кожа висит во многих местах потемневшими рваными лоскутами. Зато для самоходки не придумать лучшего места. Тут, в низинке, спокойно. Здесь мертвая зона, в которую, если верить законам баллистики, не должны залетать ни снаряды, ни мины, ни пули.
Мы с Юркой отстаем от полковника, прибавившего шаг.
— И чего он злится? — ворчит Смыслов. — Плясать надо, что вылез из такой передряги, а он злится… Может, за то, что не помогли. А как тут можно было помочь? Петров всех на ноги поднял, а засечь, откуда стреляли, не удалось…
Командира полка встречают у самоходки Петров, Усатый, офицеры штаба. Ни на кого не глядя, Демин подходит к машине. Бросает трость. Грузно опускается на ящики, которые трещат под его тяжестью. Вокруг него мгновенно смыкается плотное людское кольцо.
А навстречу нам с Юркой выходит только Зуйков.
— Здорово, Дорохов! — Он улыбается своей мягкой хитроватой улыбкой и задает глупейший вопрос: — Ты живой?
— А ты?
Сержант удивленно моргает своими белесыми, как у поросенка, ресницами.
— Я что?! Мне ничего. Это в вас, а не в нас стреляли…
Он хватается за мою сумку:
— Вот это да! Смотри-ка! Одни ошметки!..
Осматриваю свою верную кирзушку, о которой ни разу сегодня не вспомнил. Рядом с застежкой из большой рваной дыры выпирают клочья бумаги. Расстегиваю ремешок. Внутри все перекручено и изорвано. Русско-немецкий словарь, карта, тетрадки свились жгутом. С обратной стороны сумки отверстия нет. Вытаскиваю содержимое. Словно драгоценный камень, вставленный в оправу из бумажных хлопьев, торчит в книжке отливающий сипим блеском, весь в острых зазубринах продолговатый осколок, похожий на скрюченный указательный палец.
— Твой был, — говорит Зуйков. И торопливо предупреждает: — Не выбрасывай. На память возьми.
— Зачем?
— А затем. После поймешь.
— Повесь его на цепочку и носи на шее вместо креста, — с напускной серьезностью советует Юрка. — Это будет твой талисман. Он предохранит тебя от кары божьей. Так, что ли, Зуйков?
— Так или не так, а у Пацукова есть такой осколок. И с тех пор его ни разу не ранило, — невозмутимо произносит Зуйков. Но Юрка перебивает его:
— Насчет Пацукова точно. Ему под Харьковом осколок за пазуху влетел. Еще горячий. Шинель и гимнастерку пробил, а грудь только чуть царапнул. II провалился к ремню. Пузо ему обжигает, а он бегает, орет — не поймет, что ему попало за пазуху. Это все на моих главах было. Потом он вытащил осколок и в бумажник спрятал.
— И хорошо, что спрятал, — произносит Зуйков. — Так оно спокойнее будет…
Зуйков говорит все это серьезным назидательным тоном. Он, видимо, и в самом деле верит в приметы. Протягиваю ему осколок:
— На, возьми себе. Хочешь?
— Не… Чужой брать — последнее дело.
Чтобы не обидеть его, кладу осколок в карман.
— Ладно, сохраню.
И верно сделаешь, — удовлетворенно произносит сержант. — Ты Смыслова не больно слушай. Он над кем хошь посмеяться может. Он всех учит, а у самого молоко на губах не обсохло. Тебе, Смыслов, сколько лет-то?
Юрка останавливается, замирает, смотрит на Зуйкова округленными глазами:
— Постойте!.. Ведь у меня вчера день рождения был! Девятнадцать лет! Забыл!..
— Поздравляю, Юра. — Я протягиваю ему руку.
— Нет, мы должны отметить по-настоящему. У помпохоза по стопке выпрошу ради такого случая. И тебя, Зуйков, приглашаю, за то, что напомнил. Дорохов, пошли за горючим.
Помпохоза старшего лейтенанта Рязанова находим у штабной самоходки. Крупный, костистый, розовощекий, он о чем-то беседует с полковым фельдшером.
У Рязанова странное остроугольное лицо: острый нос, острый подбородок и даже ушные раковины идут кверху треугольниками и тоже заострены. Выражение лица у него всегда недовольное и колючее.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, разрешите обратиться? — угодливо вытягивается перед ним Юрка.
— В чем дело? — Рязанов оборачивается. И я вижу, как его глаза в один миг делаются свирепыми. Он не дает Юрке договорить и шипит по-гусиному:
— Вы что в таком виде на глаза полковнику лезете? Думаете, мало мне одного выговора? Почему до сих пор не сменили шинели?
Он с опаской оглядывается вокруг и приказывает;
— Марш за мной! Быстро!
Прямо через кусты он ведет нас в овраг и продолжает распекать на ходу:
— Шляются, как оборвыши, а я должен за вас выговора хватать! Вы на себя поглядите! На кого вы похожи!..
Юрка довольно робко пытается ему возражать:
— Вы же сами обмундирование на передовую не завезли. В тылу всех одели, а мы здесь полмесяца босые и грязные под пулями ползаем.
Смыслов ничуть не боится Рязанова. Он бы и не так надерзил, если бы сейчас от него не зависел.
Подходим к студебеккеру, спрятавшемуся в гуще деревьев. Из кабины выскакивает плотный, краснолицый завскладом ПФС и сухощавый, длинный как жердь старшина — писарь штаба.
— Выдайте им белье и шинели! — кричит Рязанов.
Он смотрит на Юркины ноги:
— И ботинки Смыслову!
Оглядев меня, старший лейтенант приказывает:
— Подними ногу, ефрейтор! Правую!
Покорно приподнимаю свой разбитый ботинок, который давно просит каши. Подметка отстала. Она захлюпала еще неделю назад, и я прикрутил ее проволокой.
— Обоим ботинки! — бросает Рязанов.