Оголтело надрываются пулеметы. Они бьют по гитлеровцам, резво бегущим к спасительному овражку. Как же так получилось?! Мы явно упустили момент. Воспользовавшись темнотой, немцы успели отмахать вниз по склону солидное расстояние. Теперь уже некогда целиться. Надо только бить и бить им вдогонку. Позабыв обо всем, мы выпускаем длинные очереди.
А на левом фланге горстка саперов поднимается в контратаку. Бойцы выскакивают из траншей, бросаются вперед.
Гулко охают пушки. Первые снаряды ложатся, не долетев до немецкой цепи. Их взрывы словно подстегивают спасающихся бегством солдат, которые несутся по полю, не пригибаясь и не оглядываясь. Снова раскалывается воздух. Огненные вспышки снарядов врываются в самую гущу фашистов. Хорошо видны переламывающиеся, нелепо взмахивающие руками падающие фигуры.
Но как все скоротечно! Кажется, проходят какие-то мгновенья, а гитлеровцы, которых не настигли снаряды и пули, уже скрываются в щелях.
Словно по команде стихает стрельба. Смолкают и самоходки. Они разворачиваются и быстро, торопливо уползают обратно.
— Теперь не пропадем! Вот это сила! — провожая их взглядом, радостно произносит сержант Шаповалов.
Он ставит автомат к стенке окопа, вытаскивает из кармана серый замызганный кисет, развязывает его зубами. Его хитроватый, с прищуром взгляд останавливается на мне.
— А ты, ефрейтор, первый раз, что ли, в бою?
— Ночью не приходилось…
— Ничего. Пообвыкнешь, — произносит он покровительственным тоном. — Первый раз это всем в диковинку кажется. А потом к нам приходить будешь, как к теще… Только вместо блинов тут диски. А вместо галушек — пули. Вот и вся разница…
Он растягивает тесемку кисета и выкрикивает с хрипотцой:
— Перекур! А ну, самоходчики, налетай, пока угощаю!
ЧТО ПРОИЗОШЛО В НЕРУБАЙКЕ
Днем на высотку обрушивается крупяная метель. Дымчато-белые ледяные дробинки простреливают все видимое пространство из конца в конец и, сливаясь в живые шевелящиеся струйки, с силой бьются в борта самоходок. Похолодало. Мы еще раз тщательно заделали все дыры между катками и траками гусениц. Но ветер дует через брезент, как через решето. Просочившись под машину, он набрасывается на пламя коптилки, закручивает его винтом, силится оторвать от расплющенного конца гильзы и унести вместе с пляшущим, извивающимся хвостом копоти.
Острые крупинки, проникающие через неведомые щели, обжигают лицо, шею, руки. Скапливаясь на глине, песке и шинелях, они быстро превращаются в мелкие капельки. Сыро и смрадно становится в нашем убежище, и мы все чаще выползаем наружу — размяться, разогнать кровь.
Согреваемся кто как может. Юрка несколько минут без передышки бегает вокруг самоходки и, тяжело отдуваясь, возвращается под машину с раскрасневшимся от ветра лицом, усталый, дрожащий от возбуждения. Сибиряк Шаронов делает то же, только реже, чем Юрка. Левин уходит на подветренную скороду самоходки и. делает гимнастику — приседает, боксирурт, прыгает поочередно на одной и другой ноге. Тяжелее всего нам с заряжающим Егоровым. Меня Левин вытаскивает из-под машины силком. А Егоров, подтянув колени к самому подбородку, подолгу лежит неподвижно, закрыв глаза: он не поддается никаким уговорам выйти наружу, размяться.
Погода, видимо, подействовала и на немцев: с рассветом они притихли — «забились в норы», как говорит Левин.
— В обороне они в первую очередь заботятся об удобствах, — ворчит старшина. — Я давно замечаю, что они нс воюют в плохую погоду…
В «схроне» нас пятеро. Грибан ушел с утра. Офицеры о чем-то совещаются под соседней машиной. У них, видимо, разговор особый, а у нас свой — солдатский.
Мы расшевелили Левина просьбами рассказать, как воевали в начале войны — в сорок первом. Не торопясь, с трудом подыскивая слова, рассказывает старшина о боях под Смоленском, об отступлении, о том, как приходилось тащить на себе пушки через болота:
— Снарядов не было. Стрелять было нечем. А орудия не бросали…
Метель вплетает в Сережкин рассказ свои посвисты. Гулко хлопают о гусеницы концы брезента… Дороги отступления и бомбежки, прорывы из, окружения, оборонительные бои с винтовками против автоматчиков-мотоциклистов… Все это в первые недели войны вынесли на своих плечах вот такие, как Левин.
— Тогда в сто раз тяжелее было. А теперь что!.. Даже пешком не ходим. Да еще за броней сидим. Вот отсидимся немножко на этой высотке, подождем, когда переформируются части, и опять немцев галопом погоним. Вот увидите, дней через десять в Кировограде будем. А к весне всю Украину пройдем. А там и Германия рядом. Кишка оказалась тонка у Гитлера.
— А правда, что Гитлер контуженный? Я слыхал, что он вроде чокнутый и рука у него отсохлая, — говорит Егоров.
Лёвин задумывается.
— Раз говорят, наверное, правда. А вообще кто такой Гитлер? Обыкновенный ефрейтор.
— Ты осторожнее в выражениях. Дорохов тоже ефрейтор. Не оскорбляй его, — перебивает Смыслов старшину.
Слышу, как хихикает Шаронов, и злюсь на Юрку. Опять он подковыривает. Но Левин не обращает на него никакого внимания.
— Теперь песенка Гитлера спета, — продолжает он. — Собачьей смертью фюрер подохнет, точно… А мне только одного хочется — провоевать от звонка до звонка, последнюю Точку в войне поставить. Чтоб самому последнему стрельнуть…
Обычно немногословный, несловоохотливый, Левин уже не раз говорит при мне о своем сокровенном желании. ВиДимо; он уверен, что в конце войны кому-то предоставят право дать по уцелевшим фашистам последний выстрел из пушки или последнюю очередь из автомата.
— Представляете, — размечтался он, — подошли мы к Берлину. Зажали его в клещи. И тут — команда: «По логову фашистского зверя из всех стволов — огонь!»
— Да, побываем мы и в Берлине, поглядим на фашистскую столицу, — как о чем-то неизбежном, само собой разумеющемся говорит Шаронов и так же уверенно добавляет: — Кончится война, вернусь в свою школу… Будет, о чем рассказать ученикам…
— А вы разве учитель? — удивляется Юрка, сразу переходя на «вы».
— Химию преподавал до армии.
— А почему вы механиком-водителем стали?
— Очень просто. Сначала в колхозе трактористом работал. Потом институт закончил — учителем стал. А в армию призвали и старую специальность вспомнили — в механики-водители определили. Подучили немного в тылу, и готов — полезай в люк.
Речь у Шаронова неторопливая. Слова и фразы он выговаривает твердо, отчетливо. Они сразу приковывают к себе внимание, и все слушают его, не перебивая и не переспрашивая.
— А, наверное, интересно учителем быть, — задумчиво произносит Егорка, когда он умолкает.
— Интересно — не то слово. Я бы сказал — увлекательно!
— А я только шесть лет учился, — говорит Егорка. — Семилетки в нашей деревне не было. А за сорок километров в школу мать не пустила. На лесозаготовки махнул. Возчиком вкалывал.
Словно припомнив что-то приятное, он мечтательно улыбается и продолжает рассказывать:
— Меня еще пацаном все звали по имени-отчеству. По-другому нельзя: в нашей деревне и в бригаде одни Егоровы были. Только и различали по отчествам.
— Теперь попятно, почему ты сам всех на «вы» и по имени-отчеству называешь. Домашняя привычка?
— Точно.
Шаронов переворачивается на другой бок, лицом к Смыслову.
— А ты, Смыслов, сколько учился?
— Я побольше немножко. Девять классов закончил. Дальше биографию рассказывать?
— Мне, например, интересно…
— Дальше учиться война помешала. Поступил на завод. Через полгода в армию загремел. По собственному желанию. Не сказал в военкомате, что у меня бронь. А там проглядели…
Поочередно, но без навязчивости выспрашивает Шаронов каждого. Наверное, так же вот он знакомился и со своими учениками. Доходит очередь до меня.
— В армию взяли из десятого класса. Сколько было? Семнадцать — сколько же еще может быть! Мать — учительница. Отец на фронте, старшина-пехотинец. Брат Валентин воюет с первого дня…
Меня обрывает на полуслове голос снаружи:
— Это чья машина? Какого полка?
Конец брезента приподнимается, и в дыру-лазейку просовывается сержант в сером вылинявшем треухе. Пока он путается в брезенте, лица не видно, по голос знакомый.
— Зуйков, ты?! Откуда свалился? — вскрикивает Юрка. — Влезай быстрее…
Он помогает сержанту, щурящемуся после яркого света, протиснуться поближе к коптилке, торопливо поправляет брезент и атакует нежданного гостя вопросами:
— Ты откуда взялся? Говори же. Тебя из штаба прислали?..
— Подожди. Дай передохнуть…
Да, это телефонист взвода управления Зуйков. Теперь и я его узнаю. Непослушными, негнущимися пальцами он расстегивает верхние крючки шинели:
— Я вас с ночи разыскиваю. Сто верст исходил. И пешком, и на пузе — по-всякому. Вот — поглядите…
Приподнявшись насколько позволяет наш стальной потолок, он показывает рукава и грудь, перепачканные черноземом и глиной.
Но Юрка не дает ему отдышаться:
— Что случилось со штабом? Ты там был?
— Все почти без штанов убежали, — наконец произносит Зуйков. — Немецкие автоматчики из-за бугра выскочили. Мы еле успели в лесу сховаться…
— А радисты где? Где Журавлев?
— А кто знает где. Меня сразу из леса сюда послали. Сам полковник приказал. А Журавлев свою рацию вы-пес, это точно. Я сам видел. Только питание он выбросил — в нем ведь полпуда!
Немного отдышавшись, Зуйков начинает рассказывать подробно о том, что случилось в Нерубайке минувшей ночью. Он говорит, не повышая голоса, тягуче и монотонно. Но обо всем по порядку, не перескакивая с одного на другое, и из его слов постепенно вырисовывается картина событий.
Нерубайка — это десяток хат, которые, будто нарочно, подставили противнику свои бока. С запада они представляют отличную мишень для орудий и минометов, потому что видны далее из Омель-города. Зато с юга деревушка прикрыта бугром, за которым начинается долгий спуск в болотистую низинку. С этой стороны вроде и не было никакой опасности. А немцы ударили именно оттуда. В деревне начали рваться мины. Вспыхнули соломенные шапки хат. Огонь высветил цепи немецкой пехоты, скатывающиеся с бугра.