пользуется у товарищей уважением. Заядлый шахматист, Крушинин достал где-то два разбитых шахматных столика, приделал к ним ножки. Эти столики сейчас стоят в «главном зале». Бойцы уже расставили фигуры и ждут «чемпиона».
Но прежде чем начать игру, Ваня провел меня по всем отсекам.
Вот мастерская по ремонту стрелкового оружия. Тут сейчас работает знатный снайпер Василий Зайцев. Он дал слово довести свой боевой счет до трех сотен, но последнее время фашисты стали укрываться за броню, которую не берет простая пуля, и счет Зайцева увеличивается медленно. Он не может с этим примириться. Ему пришла мысль: пристроить оптический прицел к бронебойке. Сейчас он так увлечен делом, что на раскрасневшемся широком лбу выступили капли пота.
В другом отсеке мастерская радиоаппаратуры. Тут с группой молодых радистов Петр Гелов. Сегодня на его «ласточке» работает другой радист, а ему поручено осмотреть и опробовать резерв батальонных раций.
— Мы думали назвать этот блиндаж «политехническим», да вот еще не решили, — на ходу сообщает мне Крушинин, принимаясь рассказывать историю своего лабиринта. — Вначале тут была оружейная мастерская, где жил Данило Романов и стоял конь Петька. Потом вырыли еще один отсек. Затем еще и еще. Кочетков за главного прораба, а я — за политрука. Меня тут так и называют «комиссар строительства». Меня недавно приняли в члены партии, но партбилет еще не получил. Завтра иду получать…
С корреспондентом фронтовой газеты Юлием Чепуриным мы целый вечер пробыли на восточных скатах Мамаева кургана у бойцов сибирской дивизии Батюка. Ночью начался сильный снегопад, и мы спустились в овраг, чтобы погреться в каком-нибудь блиндаже. Случайно попали на медпункт.
Чепурин начал войну рядовым солдатом. Работая шофером на полуторке, он находил время писать в армейскую газету фельетоны, юмористические стихи, частушки и скоро завоевал среди воинов заслуженную популярность. Сначала его взяли в армейскую, а затем во фронтовую газету, и не ошиблись. Он на редкость способный газетчик и организатор веселого отдыха не только на бумаге, но и так— при встречах, умеет рассмешить любого. По натуре артист, комик, Чепурин способен заставить смеяться самых грустных и мрачных людей. С ним не загрустишь. Меня, например, он часто заставляет хохотать до колик. Кажется, ничего особенного не делает, а вот скажет слово-другое в адрес фашистов или что-нибудь из обыденной жизни, скажет так, что не хочешь, а засмеешься.
И сейчас здесь, среди раненых, он нашел тему для веселой беседы. Сначала прочел свои стихи о трусливом гитлеровце, потом подбросил анекдот про колченогого Геббельса, затем спел частушки про истеричного Гитлера, и в медпункте стало веселее. Тут же нас пригласили поужинать. Мы не отказались. Согревшись, вскоре задремали.
Вдруг сквозь сон послышался голос. Кто-то мягким выразительным тенором пел вполголоса «Ой, да ты не стой, не стой…» Звуки знакомой песни брали за душу. Никто не кашлял, не храпел, не охал. Мне не хотелось открывать глаза, чтобы не нарушить впечатления. Но вот голос умолк.
— Попросите, пусть еще споет, — сказал я девушке, сидящей у той стенки блиндажа, где пел человек, только что вынесенный с поля боя.
Она почему-то не ответила.
Меня поддержали лежащие рядом товарищи:
— Скажите, пусть споет.
— Мы просим. Сестра!..
— Да что вы, товарищи! — ответила, наконец, девушка, пряча глаза за марлевую салфетку, которую умышленно растянула перед лицом, плечи ее вздрагивали.
Все замолкли.
— Значит, с песней умер? — сказал Юлий Чепурин, который проснулся раньше меня.
Я встал и тихонько подошел к умершему, взглянул в лицо и отшатнулся: он смотрел застывшими глазами на сестру. Красивый, голубоглазый морской пехотинец: под расстегнутой гимнастеркой виднелись синеватые полосы флотской тельняшки. Мне показалось, что в его застывших глазах я увидел отражение тоже очень красивого, по-девичьи нежного лица сестры. «Неужели она плачет потому, что он смотрел на нее перед смертью? Нет, она санитарий. Она много видела смертей», — возразил я себе, остановившись. Она взглянула на меня и чуть посторонилась, как бы говоря: «Смотри на него, какой он красивый, и пойми мое горе, я любила его». Именно о большой любви говорил ее скорбный взгляд. Я не стал расспрашивать, давно ли они знакомы. Мне почему-то сразу стало ясно, что это была ее первая любовь. Смерть разлучила их. На душе стало тяжело, и я вышел из блиндажа.
В овраге пахло гарью. По небу плыли белесые тучи, из-за которых выглядывала подковообразная луна, бледная, холодная, мертвая… Ветер перегонял снежную пыль, у входа он намел целый сугроб.
Я прошел по оврагу к Волге, затем обратно. Меня тянуло в блиндаж. Я был уверен, что, когда девушка немного успокоится, можно будет поговорить с ней об умершем товарище. Если она его любила, то расскажет все откровенно.
И я не ошибся. Вот ее рассказ:
— То было горькое время, — говорила она. — Пока мы пробивались к Дону, немцы уже оказались на восточном берегу. Я тогда была рядовой связисткой-телефонисткой. На мою долю и на долю майора Бруданина выпала сложная задача: нас оставили для встречи одиночек, пробиравшихся к Дону, в район Калача. Мы должны были направлять их по условленному маршруту. По существу, мы были оставлены в тылу противника. Для меня это было трудное испытание, и, если бы не майор, мои нервы, пожалуй, не выдержали бы такой нагрузки. Я не могла спокойно смотреть на фашистов. Но Бруданин оказался опытным человеком. Он уже не раз бывал в окружении и поэтому действовал спокойно, осмотрительно, а временами так свободно и смело, как будто у себя дома.
Перед тем как переплыть Дон на рыбацкой лодке, он нарядился в мужика, а меня заставил надеть синее платье со сборками на спине. В Калаче мы остановились ночевать у многодетной женщины… Она приняла нас, как родных. Перед закатом солнца вышли посидеть на завалинке. Вдруг слышим — поют, сдержанно, но выразительно поют нашу, советскую песню: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…»
Всмотревшись в степную даль, я увидела колонну людей в тельняшках.
«Наши моряки, пленные», — подумала я.
Впереди колонны, прихрамывая, шел запевала. — Сестра посмотрела на лицо умершего. — Он, как и его товарищи, был ранен, и только песня помогала ему пересилить боль. Руки у всех были заломлены за спину и связаны. Конвой был небольшой.
Против нашего дома колонна замедлила шаг, пение прекратилось. На улице появилась толпа местных жителей — женщины и дети с краюхами хлеба, с вареной картошкой.
Из дома, что стоял на той стороне улицы, вышел гитлеровский офицер под руку с немкой, очевидно, переводчицей.
— Корошо, русь, поешь. Надо повтори, — сказал он матросам.
Запевала молчал. Офицер похлопал его по плечу, а переводчица поднесла к его рту кусок булки. Тот отвернулся и сплюнул:
— Уйди, шлюха!
— Корошо, повтори! — закричал офицер. — Мы приказал: повтори!
Матрос, что стоял рядом с запевалой, склонился перед офицером. Он нагнулся так низко, что через плечи стали видны связанные руки. То же сделали другие. Офицер принял поклоны с довольной улыбкой, расправил грудь.
И вдруг матрос сделал резкое движение головой:
— На, сволочь!..
Ударом головы он подбросил офицера кверху, как футбольный мяч.
На секунду все замерли. Офицер лежал на дороге. Переводчица бросилась к нему, но недобрые взгляды матросов остановили ее, она попятилась.
— Полундра! — раздался голое запевалы.
Все матросы, как по команде, бросились на конвоиров. Что было с ними, я не заметила, уследила вот за ним. Знаю только, что конвоиры не успели ни разу выстрелить. Они очутились под ногами матросов. И улица быстро опустела…
Его я нашла за огородами в бурьяне. Алексей Чернов — так назвал он себя. Я помогла ему освободить руки от веревки и спросила: как он попал в плен? Оказалось, что матросов гитлеровцы захватили в полевом госпитале.
А через неделю мы уже были у своих. Линия фронта тогда проходила по дальнему Царицынскому обводу… Здесь, в Сталинграде, за три месяца я встречалась с ним два раза. Он был веселый и радостный. Он знал, что я люблю слушать его голос, и он всегда пел при встрече со мной. И сегодня…
Сестра опять закрыла лицо марлей. Плечи ее вздрагивали.
Юлий Чепурин сидел у столика и записывал что-то в свой замусоленный блокнот. Он давно задумал написать пьесу о сталинградцах, и вот пишет.
Наступила долгая, молчаливая пауза. Пришла пора прощаться с товарищем. «Его сейчас вынесут из теплого блиндажа на мороз: мертвым на морозе спокойнее, потому что живым нужен теплый уголок в этом тесном блиндаже», — подумал я, как-то по-своему, по-военному осмысливая суровость неписаных законов войны.
Мне даже показалось, что все затаили дыхание. Только был слышен сдержанный плач девушки-санитарки. Затем мы все встали и, отдавая последний долг товарищу, склонили головы.
В углу кто-то тихо охнул. Раненые зашевелились и забормотали… Не шевелился только Чернов. Постепенно бормотание стало утихать. Почувствовались едва заметные толчки. Все недоумённо переглянулись, а Чепурин даже улыбнулся: где-то далеко нарастала артиллерийская канонада. «Будто зная, что мы прощаемся с человеком, который умер с песней, артиллеристы салютуют ему несколькими залпами, — подумал я. — Нет, это не только прощальный салют, это начало большого перелома, это день рождения победы…»
Юлий схватил меня за рукав и потянул на улицу. За нами последовала вереница раненых.
На улице уже утро. Канонада доносится из степи, что лежит между Доном и Волгой.
— Что это?.. Давно? — спросили мы у дежурного зенитчика.
— Наши затемно начали… Эх, и дают!..
Мне хотелось прыгать, плясать, петь.
— Да, да, наши! — повторил я слова зенитчика. — Ты слышишь, Юлий, это началось большое наступление!..
Разрывы снарядов сливаются в мощный гул. Землю бросает в дрожь. Но теперь она не стонет, а дышит радостью. Из щелей и блиндажей вышли сотни бойцов и командиров. Они слушают нарастающий гул советских орудий в Сталинградской степи.