Свободе больше не переча,
Так бесконвойно задышу,
Что словно полечу навстречу
Рифмованному миражу,
И, обретая душу жи́ву,
Иные слыша голоса,
Я стану наконец счастливой —
На полчаса, на полчаса.
«Здесь никто никого не жалеет…»
Здесь никто никого не жалеет.
За привычною гладкостью фраз
Нелюбовь уголёчками тлеет
В глубине этих выцветших глаз.
Здесь никто никому не поможет
И с пути своего не свернёт.
Только цену твою подытожит
Равнодушное щёлканье счёт.
Здесь чем ты холоднее, тем круче…
Но ведь кто-то шепнул мне: «Живи
Со своим бесполезным, певучим
И мучительным жаром в крови!»
В нелогичном, непознанном мире,
Где всей жизни на вздох или взмах,
И слеза тяжелее, чем гиря,
На божественно-шатких весах.
«И вновь запела скрипка у метро…»
И вновь запела скрипка у метро
О чём-то мимолётном и печальном,
Ненужном, неоплаканном, случайном —
О гулкой бесприютности дворов,
О стихнувших шагах твоих, о том,
Чему уже вовек не повториться,
О стёртых именах, забытых лицах,
О доме, предназначенном на слом.
Я не хочу ни знать, ни вспоминать.
Скрипач, прошу тебя, смычка не трогай —
О безнадёжной хрупкости земного
Земному не спеши напоминать.
Да и мотив затаскан, полужив,
Как с времени полученная сдача…
А я над ерундою этой плачу,
В пустой футляр червонец положив.
Разрушение фабрики
В ворота
с нетерпеливым урчанием
врываются грузовики,
чтоб после,
взрёвывая от натуги,
переваливаясь и оседая,
словно бы озираясь,
ползти потихоньку обратно.
Из-под их бортов
сочится капля за каплей,
течёт по асфальту,
струится
сухая кирпичная кровь.
За воротами
с лязгом и скрежетом
огромная челюсть
жадно вгрызается
в тёмно-красную плоть,
в бесстыдно разодранные,
вывернутые наизнанку
потроха перекрытий.
Рушится всё.
В грохочущем воздухе виснет
красно-бурый туман,
мелькают чёрные тени.
Азарт разрушения
перерастает в экстаз,
почти что в истерику.
Слитный
механический вопль
раскаляется до нестерпимого визга
и обрывается.
В обморочной тишине
среди праха осевшего,
среди мёртвых обломков
кирпича и железа
заводская труба
отчаянно тянется к небу.
А в окна
последней стены,
отделяющей
одну пустоту от другой,
удивлённо заглядывает
осколок лазури.
«Неужели и меня не беды…»
Неужели и меня не беды
Источили, но обычный быт?
Неужели тихую победу
Одержала мелочность обид?
Неужели жизнь меня догнала?
Так легко берущая разбег,
Неужели это я устало
Не смотрю из-под набрякших век,
Но украдкой, как-то воровато,
Взглядываю в небо, где горя
Отражённым пламенем заката,
Плавится осколок фонаря?
Неужели я за чашку чая,
За кусок из общего котла,
Перемен в себе не замечая,
Право первородства продала?
«Падаю слётком из обжитого гнезда…»
Падаю слётком из обжитого гнезда
Не зная куда —
К небу, или же камнем – вниз…
«Вернись! Вернись!» —
Кричит, в комочек сжавшись, душа.
Почти не дыша,
Падаю.
А всему виной
За спиной
Крылья – им не терпелось в полёт.
И вот
Падаю, моля их, чтоб не подвели —
Раскрылись у самой земли.
«Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи…»
Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи,
Кажется, в ночь с воскресенья на понедельник,
Я поняла, что рай – это место, где можно писать стихи
И никто не подумает даже, что ты – бездельник.
Там, в раю, моя фляжка всегда полна
Свежей водой, и, что особенно важно,
Там для меня есть время и – тишина
И карандаш, как посох в пустыне бумажной.
Можно идти, оставляя чуть видный след,
Вырвавшись из коридоров и кухонь душных…
Самое главное: там начальников нет —
Добрых, злых, жестоких, великодушных.
И вот, когда недожаренные петухи
Готовятся клюнуть, ибо в окне – светает,
Я думаю, рай – это место, где можно писать стихи,
Подозреваю, что там их никто не читает.
«Отец мой был похож на волка…»
Отец мой был похож на волка —
И сед, и зол, и одинок.
Лишь на руке его наколка —
Раскрывший крылья голубок.
Нелепо и довольно криво
Он всё летит из дальних стран,
Где сильный, молодой, красивый,
Мой батя не от водки пьян.
Где мать жива. А я, быть может,
В проекте или даже – нет.
Где лёгкие тихонько гложет
Дымок болгарских сигарет.
И, напрочь забывая лица,
Сквозь морок, суету и тлен
Я снова вижу эту птицу,
Летящую средь вздутых вен.
И в зеркале заворожённо
Ловлю который раз подряд
Всё тот же странно-напряжённый,
Неуловимо волчий взгляд.
«Дымной тенью, тонкой болью…»
Дымной тенью, тонкой болью
С явью сон непрочно сшит…
Привкус горечи и соли —
Одинокий воин в поле
За судьбой своей спешит.
Словно бы неторопливый
Мерный бег, широкий мах.
Птица стонет сиротливо,
Тускло вспыхивает грива,
За спиной клубится прах.
Бесконечен щит небесный,
Безвозвратен путь земной —
Обречённый и безвестный…
Голос ветра, голос бездны,
Голос памяти иной.
Воин в поле одинокий,
Дымный морок, млечный след…
Гаснут сумерки и сроки,
В омут времени глубокий
Льёт звезда полынный свет.
«Бредут в ночи, дорог не разбирая…»
Бредут в ночи, дорог не разбирая,
Кружат, своих не ведая путей,
Слепые миражи земного рая —
Больших идей и маленьких затей,
Сквозь вечный марш уценки и усушки,
Где лай собак страшней, чем волчий вой,
Где пролетарий над гнездом кукушки
Похмельною качает головой.
Сквозь песню, где баян доносит тихо,
Кому – неважно,
Колкий звёздный жмых,
Любимый город, дремлющее лихо,
Мерцающая речь глухонемых,
Насущный хлеб, чуть влажный на изломе,
Обломки кирпичей, осколки слов —
Смешалось всё, как в чьём не помню доме,
В сияющей бездомности миров,
Рождений и смертей, летящих мимо,
В беззвучном вопле обречённых «Я»…
И лёгкость бытия невыносима,
И неподъёмен груз небытия.
«Фото на память. Пожалуйста, лица светлее…»
Фото на память. Пожалуйста, лица светлее,
Шире улыбки. Быть может, бумага истлеет
Позже, чем наши тела. И в игре светотени
Чуточку дольше продлится пускай не мгновенье —
Доля мгновенья, мерцавшего первоначально
В пойманном взгляде до сердцебиенья реально,
И перед тем как растаять, знакомые лица
Смогут во вспышке хотя бы на миг воплотиться.
Прятки со временем – в этой игре мы неловки,
Наше лукавство наивнее детской уловки…
Я улыбаюсь, как будто мне вовсе не страшно
Плыть через море житейское в лодке бумажной.
«Когда революция выжрет своих…»
Когда революция выжрет своих
Детей – романтичных убийц, поэтов,
Идеалистов и память о них,
Что называется, канет в Лету,
Когда уйдут её пасынки – те,
Которые, выйдя откуда-то сбоку,
Ловят рыбку в мутной воде
И поспевают повсюду к сроку,
Когда сравняются нечет и чёт
И козырь – с краплёною картой любою
И обыватель вновь обретёт
Счастье быть просто самим собою,
Когда добродетели, и грехи,
И неудобовместимые страсти,
В общем раздутые из чепухи,
Станут нам непонятны отчасти,
Когда перебродит в уксус вино
И нечего будет поджечь глаголом,
Придёт поколение next. И оно
Выберет пепси-колу.
Parabellum[4]
Хочешь мира – готовься к войне. И нагрянет война,
Просыпаясь в сердцах и в холодных умах вызревая,
Кровь рифмуя с любовью, подыскивая имена
Для грядущих смертей и горнистов своих созывая.
Старый мех разорвёт молодое, шальное вино,
И прольётся на землю, спеша утолить её жажду.
И зерно прорастёт, и созреет лоза всё равно,