На грани — страница 2 из 14

И так далее, и тому подобное.

Словно свидетельница, вызванная в суд, подумала Шейла. Но и все мы так…

Миссис Манни (тоже ассистенту доктора Дрея):

— У меня совершенно вылетело из памяти, что сиделка собирается пройтись. Все ведь на мне — обо всем подумай, распорядись, и я решила дать себе передышку — съездить ненадолго к парикмахеру. Мужу, казалось, стало намного лучше, он был уже совсем самим собой. Да если бы я хоть на миг подумала… Меня ничто не выманило бы из дому, тем паче из его спальни.

— Разве в этом дело? — вмешалась Шейла. — Мы никогда не думаем, никто не думает. Ни ты не подумала, ни сиделка, ни доктор Дрей, ни я сама. Но я единственная видела, как это произошло, и мне никогда в жизни уже не забыть выражения его лица.

Она бросилась по коридору к себе в комнату, рыдая навзрыд, как не рыдала уже много лет — с тех пор, когда почтовый фургон врезался в ее первый, оставленный в проезде автомобиль и превратил прелестную игрушку в груду искореженного металла. Пусть это послужит им уроком. Отучит упражняться в благовоспитанности, утверждаться в благородстве перед лицом смерти, делать вид, будто смерть лишь благое избавление и все только к лучшему. Ведь ни одного из них нисколько не удручает, даже не задевает, что человек ушел навсегда. Но ведь навсегда…

Позже вечером, когда все уже легли, — смерть всех, кроме покойного, чрезвычайно утомила! — Шейла прокралась в спальню отца, отыскала альбом, тактично убранный сиделкой на столик в углу, и отнесла к себе. Раньше она не придавала значения собранным в нем фотографиям, привычным, как кипа рождественских открыток, пылящихся в ящике письменного стола, но теперь они стали для нее своеобразным некрологом, ожившей кадрами на экране памяти.

Младенец, весь в оборочках, с разинутым ртом, на подстилке, рядом родители, играющие в крокет. Дядя, убитый в первую мировую войну. Снова отец, уже не младенец на подстилке, а в бриджах и с крикетной битой, не по росту длинной. Виллы дедушек и бабушек, которых давно нет на свете. Дети на пляже. Пикники на вересковых полянах. Потом Дартмут,[3] фотографии военных кораблей. Групповые снимки стоящих в ряд мальчиков, юношей, мужчин. Маленькой, она очень гордилась, что может сразу найти его: «Вот ты где; вот это — ты» — самый низенький мальчик в конце шеренги, но на следующей фотографии — повыше, во втором ряду, а потом — высокий и — откуда только что взялось! — красивый, совсем уже не мальчик, и она быстро листала страницы, потому что их заполняли фотографии с одними видами — Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич. Собаки, которых он завел, а она в глаза не видела. «Вот это старина Панч…» (Панч, любовно рассказывал он, всегда чуял, когда его судно должно вернуться в порт, и сидел, ожидая наверху у окна). Морские офицеры на осликах… Они же, играющие в теннис… состязающиеся в беге, — довоенные снимки, невольно вызывавшие в памяти строку: «Судьбы своей не зная, ее резвятся жертвы», потому что со следующей страницы все было ужасно печально: корабль, который он так любил, взлетел на воздух, а многие молодые лица, улыбавшиеся с фотографий, погибли. «Бедняга Манки Уайт. Останься он в живых, был бы сейчас адмиралом». Она пыталась представить себе белозубого Манки Уайта с фотографии адмиралом — лысым, тучным — и где-то в самой глубине души радовалась, что он умер, хотя отец и сокрушался — какая потеря для флота! Еще офицеры, еще корабли. Великий день, когда сам Маунтбаттен[4] посетил корабль, командиром которого был отец, встретивший его у борта со всем экипажем. Внутренний двор в Букингемском дворце.[5] Отец, позирующий фотографу из газеты и с гордостью демонстрирующий свои медали.

— Ну вот, мы скоро дойдем и до тебя, — произносил отец, переворачивая страницу, после которой появлялась весьма помпезная — в полный рост и вряд ли предназначавшаяся отцу — фотография ее матери, которой он бесконечно гордился: мать была в вечернем платье, с тем слащавым выражением лица, которое было Шейле так хорошо знакомо. Ребенком она никак не могла понять, зачем это папе понадобилось влюбиться, а уж если мужчинам иначе нельзя, почему он не выбрал другую девушку — смуглую, таинственную, умную, а не такую обыкновенную особу, которая сердилась без всякой на то причины и круто выговаривала каждому, кто опаздывал к обеду.

Офицерская свадьба, мама с победоносной улыбкой — это выражение на ее лице было Шейле также хорошо знакомо: оно появлялось всякий раз, когда миссис Манни добивалась своего, что ей почти всегда удавалось, — и отец, тоже улыбающийся, но совсем другой — не с победоносной, а просто со счастливой улыбкой. Подружки невесты в допотопных, полнивших их платьях — мама, надо думать, специально выбрала таких, какие не могли ее затмить, — и дружка жениха, папин приятель Ник, тоже офицер, но далеко не такой красивый, как папа. На одном из ранних групповых снимков на корабле Ник выглядел лучше, а здесь казался надутым и словно чем-то недовольным.

Медовый месяц, первый дом, и вот — она. Детские фотографии — часть ее жизни: на коленях у отца, на закорках, и еще, еще — все о ее детстве и юности, вплоть до недавнего рождества. Этот альбом и мой некролог, подумала Шейла, это наша общая книга, и кончается она моей фотографией, которую он сделал: я стою в снегу, и его, которую сделала я: он улыбается мне сквозь стекло из окна кабинета.

Еще мгновение, и она опять зарыдает, оплакивая себя, а плакать надо не о себе — о нем. Как же все это было, когда, почувствовав, что ей скучно, он отстранил от себя альбом? О чем они говорили? Об увлечениях. Он еще попрекнул ее, что она ленива и мало двигается.

— Я двигаюсь достаточно на сцене, — возразила она, — изображая других людей.

— Это не то, — сказал он. — Иногда надо удаляться от людей, воображаемых и живых. Знаешь что? Когда я встану и ко мне вернутся силы, мы поедем в Ирландию, все трое, с удочками. Твоей мамочке это будет ох как полезно, а я столько лет уже не рыбачил.

В Ирландию? С удочками? В ней поднялось эгоистическое чувство, чувство тревоги. Поездка в Ирландию помешает ее карьере в Театральной лиге. Нет, надо отговорить его, вышутить само намерение.

— Мамочке каждая минута будет там как нож острый, — сказала Шейла. Она предпочла бы поехать на юг Франции и остановиться у тети Беллы (у Беллы, маминой сестры, была собственная вилла на Кап д'Эль).

— Пожалуй, — усмехнулся он. — Только мне для выздоровления нужно совсем другое. Ты не забыла, что я наполовину ирландец? Твой дед родом из Антрима.[6]

— Нет, не забыла, — сказала она. — Но дедушка уже давно умер и похоронен на кладбище в Суффолке.[7] Так что о твоей ирландской крови мы лучше не будем. У тебя в Ирландии никого нет — даже знакомых.

Он не сразу нашелся с ответом, но, подумав, сказал:

— Там Ник, бедняга.

Бедняга Ник… бедняга Манки Уайт… бедняга Панч… На мгновение все они перемешались у нее в голове — его друзья и собаки, которых она в глаза не видела.

— Ник? Тот, что был у тебя шафером на свадьбе? — усмехнулась она. — Мне почему-то казалось, что он умер.

— Для общества, — отрезал он. — Ник чуть не разбился насмерть в автомобильной катастрофе и глаз потерял. С тех пор живет отшельником.

— Жаль его. Поэтому он и перестал поздравлять тебя на Рождество?

— Отчасти. Бедняга Ник! Храбрец, каких мало, но с большим сдвигом. То, что называется «на грани». Я не решился рекомендовать его на повышение и боюсь, он мне этого не простил.

— Ничего удивительного. Я бы тоже не простила, если бы мой ближайший друг так со мной поступил.

— Дружеские отношения и служебные — вещи разные. Каждое само по себе. Для меня долг всегда был на первом месте. Тебе этого не понять: ты из другого поколения. Я поступил правильно и убежден в этом, но тогда чувствовал себя отнюдь не наилучшим образом. От удара по самолюбию человек легко озлобляется. И мне мучительно думать, что я несу ответственность за те дела, в которых Ник, возможно, замешан.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она.

— Неважно, — ответил он. — К тебе это не имеет отношения. Во всяком случае, все это уже давно в прошлом, было и быльем поросло. Но иногда мне хотелось бы…

— Что, папочка?

— Пожать старине Нику руку и пожелать добрых дней.

Они еще немного полистали альбом, и вскоре она зевнула, медленно обведя взглядом комнату, и он, почувствовав, что ей скучно, уверил ее, будто хочет вздремнуть. Нет, человек не умирает от разрыва сердца только от того, что дочери стало с ним скучно… Ну а если ему приснилось что-то страшное, и в этом сне он увидел ее? Если ему приснилось, будто он вновь на своем корабле, потопленном в ту войну, вместе с Манки Уайтом и Ником и всеми теми, кто тогда барахтался в воде, а среди них она? Во сне все перемешивается — это же всем известная истина. А все это время тромб сгущался, словно лишняя капля масла в часовом механизме, готовая в любое время остановить стрелки, и часы перестают тикать.

В дверь постучали.

— Да, — отозвалась Шейла.

Вошла сиделка. Во всеоружии своих профессиональных познаний, хотя и в домашнем халате.

— Я просто хотела взглянуть, как вы, — сказала она. — Увидела у вас под дверью свет.

— Спасибо. Со мною все в порядке.

— Ваша мамочка крепко спит. Я дала ей успокоительного. Она так разнервничалась: завтра суббота и поместить объявление о смерти в «Таймс» или «Телеграф» до понедельника почти невозможно. Но ваша мамочка — молодец.

Скрытый упрек, что Шейла не взяла возню с газетами на себя? Неужели на них не хватило бы завтрашнего дня? Но спросила она о другом:

— Может ли страшный сон вызвать смерть?

— Не поняла, о чем вы?

— Может быть, отцу привиделся кошмар, и от потрясения он умер?

Сиделка подошла к постели, поправила перину.