— Ну конечно! — понятливо кивнул Пётра.— Садитесь вот… Самогонки про вас не наварено, а чай — покудова не простыл. Пейте. Белый жир нагуливайте.
И Нюрка, застегивая на себе кофтенку, снова из горницы появилась:
— Садитесь, гости дорогие… Я тебе, Егор Филиппыч, чаю спелого, слатенького сейчас и поднесу! — и глазом на Егорку повела…
Уж эта Нюрка! Ох и Нюрка!
Из-за нее мужики в Петрухину избу стеснялись и заходить.
Годов еще пять тому назад Пётра застал ее с портным. Из беженцев был портной, пришел из России в голодный год и так по деревням вокруг Шадриной скитался — то здесь, то там. На него бы никто и подумать не мог — тихий был, степенный, но вот — случилось.
Портняжку этого Пётра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Нигде она не показывалась, ребятишек Пётра отвел к бабке и тоже домой не пускал.
Потом Нюрка на людях все ж таки показалась — бледная, годов на десять постаревшая. А потом отошла телом и — скажи ты — повеселела душой.
Бабы ее спрашивали, что-как, она без запинки объясняла:
— Другие от мужиков страдают и вовсе без причины либо от напасти какой, от болезни смолоду помирают. А я хоть знала — за что!
— И не стыдно тебе?
— А что я — даром, что ли, взяла?! Говорю же: едва живая осталась!
И деревня Нюрку простила. Одни только ребятишки который раз ее словом обзывали, взрослые же и поминать никогда не поминали. И еще Нюркино счастье — Пётра мужик был вовсе не пьющий, с первого же глотка начинал страшно маяться. С непьющим, конечно, поладить легче.
Прощено-то было прощено, но ведь не забыто. Быль небыльем не сделаешь. И Нюрка, коли и сама сделала бы вид, что забыла,— это притворство получилось бы враз заметное. Вот она и ведет себя с тех пор строго, а в то же время — будто отчаянная. И мужик уже к этой повадке ее приладился, ей подыгрывает:
— За моёй бабой — глядеть да глядеть!
Так они оба уже многие годы шуткуют, а мужики между тем в избу к ним заходить сторонятся. Дело семейное, порешили между собой — так и порешили, со стороны же глядеть, как это происходит, ни к чему. И Нюрку пытать, в шутку ли она на мужиков глазами играет, а который раз вдруг да и вправду — тоже ни к чему.
Егорка Гилев — этот глупый, что к чему — понять не может… Нюрка вроде бы к нему с первого же слова ластится, а он на Пётру глядит — ему боязно становится, на Степана посмотрит — его оторопь берет. Однако полушубок скидывает и вслед за Степаном чай пить садится.
Степан с хозяином о погоде разговаривают, Нюрка другого гостя занимает:
— Когда моёго Пётру в расчет не брать, так у нас на деревне и мужиков-то, на которых поглядеть, двое осталось — Степа вот Чаузов, да еще и ты, Егор Филиппыч!
Егор молчал сперва, глаза долу опускал, после тоже заговорил:
— Мы со Степой… Степа со мной…
— И то сказать — Степан-то Яковлич на возраст выходит, а тебя, Егорушка, обратно клонит на молодость! Даже и понять трудно! Не обижаешься ли на меня, Степан?
— Ну, кого там обижаться! Видать по всему — так оно и есть!
Ласковость у нее, у Нюрки, в глазах какая-то, и опять же будто она пощады за что-то просит…
Глядишь на нее и обо всех-то бабах в голову мысль приходит. Что, если Клавдия правильно ему говорила, будто мужиков будут из колхоза на работы посылать, а бабы одни в колхозе останутся? Они же друг другу не указ и не управа, они в отделе от мужиков бог знает что могут натворить! После того ревмя будут реветь и, может, вот как Нюрка, объяснять, что «не задаром взяли»?! Они вот и ладные и красивые, а сколько об их будет кнутов измочалено, сколько изломано кнутовищ, сколько детишек хватят через них лиха, покуда они какой-то бабий порядок в жизни наведут?!
И еще, на Нюрку глядя, об Клашке своей невольно думаешь: вот тут уж верно все, всегда для тебя одного Клашка баба живая, а для всех других мужиков, сколько их есть на свете, она каменная! Это уже так, убей его на месте!
— А я слыхала — председателя колхозу снова будут выбирать! — серьезно так, ласково говорит Нюрка.— Вот бы тебя, Егор Филиппыч, поставить на место?! Не скажу об мужиках, а бабы все руки бы подняли!
— И очень может быть! — вздохнул Пётра.— Может быть, и до такого доживем — как ты на это глядишь, Степа?
Егорка со стакана чаю горячего пьяный сделался.
— Я знаю, Степа-то против будет. Не будет согласный за меня руку поднять. А почему, спроси его, дядя Пётра? Пущай он докажет, что против?
— А ты почем знаешь, что я — против?
— Сказать? Ну вот и скажу сейчас хозяевам-то секрет. И скажу! Ведь между нами как? Я его к следователю веду, следователь приехал, интересуется, почто Ударцева избу мужики под яр спихивали. Вот как мы идем. А он, Степа, и друг, а не хотит со мной вместе идти. Ну вот, поспорили мы и к вам зашли… Рассудить хотели… Я к нему от власти поставлен, а он ко мне — без уважения!
— Как же это ты, Степан Яковлич! — всплеснула руками Нюрка.— И в самом деле, ведет тебя Егор, так ты иди… Кабы он меня повел, так я бы от его ни на шаг! Я бы к Егору Филиппычу — вовсе даже наоборот! А шанежки не хотите ли свежей, Егор Филиппыч? Я сейчас!
Нюрка выбежала в сенки, пробыла минуту какую, и грохнуло что-то… Жалобно так Нюркин голос раздался:
— Кадушку я уронила, мужики! Помогите кто, помоги, Егор Филиппыч, поднять!
Егорка ближе к двери сидел, кинулся помогать. Вдруг «щелк» — и Нюрка на пороге стоит, ключиком на бечевке помахивает.
— Вот, Степа, тебе и ключик — от караульного твоего. Хочешь, выпусти его, а то пущай посидит которое время в кладовке!
— Посидит! — согласился Степан.— Одному мне верно что ловчее по улице идти.
Егорка в кладовой было завопил, Нюрка с порога ему объяснила:
— Не шумите, Егор Филиппыч! Народ прибежит на шум, а тут человек в чужой кладовке нечаянно закинутый оказался! Да мы долго держать тебя не станем… Малость какую только!
И Егорка замолк, тоненько так попискивал, уговаривал не шутить с ним.
Допили чай по стакану, Степан поднялся:
— Пойду, однако…
Пётра согласился:
— Может, и мне с тобой? Я тот раз тоже дом-то ударцевский рушил.
— Надо будет — призовут. Да и не против же Советской власти мы дом… спихнули? Не за собственность она нонче держится, власть?
— А Ольга правда, что ли, у тебя в избе с ребятишками?
— Баба привела, Клавдия. После — бездомному не откажешь.
— Об этом следователь тоже, думаю, будет у тебя спрашивать…
— Ему-то не все равно? Не его забота — кормить!
— Бывай! — попрощался Пётра.
И Нюрка рядом с мужиком своим стала, руки на грудях сложила, локтями вперед.
— Заходи, Степан, какое будет время…
А ведь состарилась все ж таки Нюрка — седина уже светится и лоб весь морщинистый… Только он это заприметил, Нюрка вдруг улыбнулась:
— За друга своего не печалься — я с им ласковая буду! Я ему и чаю еще подам в кладовку-то…— и засмеялась. А смеется она — молодеет сразу на глазах.
Шел Степан улицей…
Бывало, раньше, давно еще, думал: на себя бы поглядеть лет через десять, каким будешь… Ломаешь хребет-то, а к чему придешь, чего достигнешь? Какое там — десять лет, хотя бы и на год вперед увидеть, каким ты мужиком в колхозе будешь? А нынче идешь и даже не так думаешь: завтра-то как она к тебе, жизнь, обернется, к мужику?…
С Егоркой же смешно получилось!
А если без смеху, так Егорка этот — вовсе правдашний кулак-эксплуататор. На пашне братана глухого всеми силами эксплуатирует, а другой у него братан в городе заезжий дом содержит, и крутолучинские мужики, и шадринские, и лебяжинские в том доме в базарные дни ночуют, за постой платят. На станции, на железной дороге, Егоркина сестра в собственной лавочке торговала, а Егорка для нее подсолнух сеял, редиску рóстил. И сроду нету у него, у Егорки, мужичьей заботы — заработать, о другом он мечтает: урвать бы где?!
Глава пятая
В своей избе и то каждую щелку так не знаешь, как в колхозной конторе на верху фофановского дома.
Правда, знать там особенно нечего, глядеть не на что: четыре стены, и все обшарпаны мужицкими спинами.
Тот угол, в котором сидит обычно Степан, слушая, что говорят кругом,— тоже густо натерт. Дверь красная, овчиной тулупов и полушубков не обтертая. Но голубые цветы на ней от дыма табачного совершенно завяли, поблекли. Ладно, если помнишь, что были они когда-то голубым нарисованы, а не помня — не угадаешь сроду.
Сколько через эту дверь нынче народу в день один зайдет и выйдет — не счесть, а ночью еще и бабы начинают бегать за мужиками своими и ведут их отсюда домой, ругаясь: «Начало колхозу только, а табаку перекурено вами на цельный век. Это что же дальше-то будет — весь же белый свет дымом застите?! Своя-то изба хотя бы и синим огнем сгорит — вам дела нет, табакуры бездомные, безлошадные!»
И только Клашка в контору не бегает. В другой раз, когда под вечер Степан по избе начнет туда-сюда слоняться, она сама ему вроде бы ненароком скажет: «Сходил бы на народ, Степа…» А когда он из конторы возвращается под утро, спрашивает: «Как порешили-то? Народом?»
Еще в конторе стоит стол…
За стол этот совсем недавно фофановская семья с ложками садилась, семь человек: хозяин с хозяйкой, старик со старухой, две девчонки-погодки с одинаковыми косичками и меньший парнишка тоже научился сам ложкой действовать.
После, когда стала здесь контора, Фофан за тем же столом сидел уже без ложки и не с торца, а посередке. Замещал председателя колхоза, за Печуру Павла сидел.
Если Печура был дома — они двое рядком сидели, но было их двое или один — всегда с боков еще мужики умащивались, глядели, как это колхозные дела делаются: как бумажки читаются-пишутся, как печать круглая на них ставится, как делается подпись. И на счеты, на костяшки, тоже, глаз не спуская, глядели: как добро колхозное кладется на них? Кому не интересно?