На исходе дня — страница 40 из 90

прошлом, как в дегте, бил себя в грудь, каялся и начинал все сызнова. Уж не знаю, как удалось сыну отвадить его от дома, тогда только и вздохнули…

— И мне пришлось приказать, чтобы не пускали. Явится, несет бог весть что… А то ни с того ни с сего назовет Наримантасом…

Наримантас устоял против искушения, не сказал, что и его Каспараускас частенько именовал Казюкенасом…

— Ну вот и поговорили. Теперь знаем, оба хороши.

— Нет, Винцас, ты не такой… Разве сел бы я тебе на шею, если бы?.. — Казюкенас чувствовал, что идет по слабеньким, качающимся от ветра мосткам, сердце пощипывал холодок опасности, и одновременно каждый смелый шажок приносил радость. Щеки его горели, перед глазом плыли разноцветные ленты, голова гудела как телеграфный столб, стучало в висках.

— Давление подскочило, товарищ Казюкенас. Спокойствие и еще раз спокойствие! О палате я позабочусь.

— Ладненько! Сообразим отдельную палату, — без споров согласился главврач Чебрюнас. — Ты не стесняйся, ежели что. Заглянул бы в аптеку — заграничные препараты получили. — Ему стало легче, что потребовалась только палата, — в последние дни избегал Наримантаса, как воспоминаний о ночном кутеже, который при свете дня обретает истинный свой облик. Потрепав хирурга по плечу, отправился организовывать переселение, вернее, проводить дипломатическую акцию — в одиночной палате царила беспокойная больная, всем осточертевшая теща влиятельного человека. Наримантаса как-то даже не обрадовало, что не пришлось цапаться с Чебрюнасом по этому поводу — главврач был известен как порядочный сквалыга, и улыбки его стоили недорого.

— Привет, Наримантас! Что тут у вас за новые порядки? Не хотят пускать, не говорят, где ты! Случилось что-нибудь? Что молчишь? А побледнел-то… И глаза ввалились. Если б это был не ты, подумала бы, что влюбился. Ей-богу, не возражала бы против подобной инициативы! Что, твоя красавица медсестра все так же хороша?

На срочно вызванного в вестибюль Наримантаса обрушился водопад слов: загоревшее личико с морщинками от улыбки, сеточка их возле посветлевших выпуклых глаз — все возрождало неповторимое свечение Дангуоле Римшайте-Наримантене, серой вуали повседневности на ней словно не бывало, и обожжено лицо не солнцем — внутренним огнем.

— Привет, привет! — Она ткнулась облупившимся носиком в его колючую щеку, жмурясь, принюхалась к запаху лекарств, будто желая пропитаться вечно недостающими ей волей и постоянством, чтобы и дальше можно было наслаждаться свободой — свободой уезжать и приезжать, свободой сбивать коктейль из правды и неправды, ни на йоту не кривя душой, свободой оставаться самой собою в настоящем — упаси боже, не в прошлом! — не задумываясь о будущем, всегда не таком, какого ждешь. В намек — уж не влюбился ли? — вложила она и упрек и признание, что сама, быть может, влюблена. Вот и сказано самое трудное, что порой мучило ее в этой выношенной в мечтах своевольной свободе, и разве не достойна уважения, скажите, хотя бы одна ее женская смелость? Как бы там ни было, а доверие не должно рухнуть, она и не предполагала, что приученный к ее неожиданным фортелям Наримантас может в ее отсутствие и независимо от нее перейти черту. Там, где он очутился теперь, оставалось мало места для игр — правда и слово, правда и чувство если еще и не слились в одно целое, то быстро приближались к тождеству. Кое-что она чувствовала, кое о чем говорил бунт Ригаса, что-то становилось ясным и по виду Наримантаса, и по его поведению, хотя он еще и слова не успел вымолвить, перемена, ощущаемая в нем, могла быть только враждебна ее состоянию, и она сменила тему: — Славно вы себя ведете, мальчики мои! Достойны медали! А грязного-то белья! Не можете поочередно в прачечную сдавать? Как ни приеду, горы нахожу…

— Ты была дома?

— Спрашиваешь! Куда же мне и бросаться, когда приезжаю?

— Я просто так спросил.

— Много работы?

— Хватает.

— И что они себе думают, эти больные? Не могут потерпеть со своими аппендицитами до осени! И все же что-то невесел ты, Наримантас. Ведь не по мне же скучаешь, а? — Она откинула головку, выставляя себя напоказ и явно любуясь собственной смелостью. Я, конечно, с тобой, говорила ее вызывающая поза, но не скрою — не себе принадлежу, а сама не знаю кому.

— Если бы и мог, все равно некогда. — Он не собирался обижать ее, и все-таки на личике Дангуоле отразилось разочарование, глаза сузились и поблекли, будто кто-то нажал кнопку и мотор сбавил обороты. Ему стало не по себе — с чего это чуть ли не брезгливо осматривает он ее помолодевшее лицо? Чувствовал, что ведет себя нечестно, взваливая на нее ответственность за дела и поступки, о которых она и не подозревала. — У нас трудный случай.

— И, конечно, сунули тебе? — В моменты подъема духа, когда ощущения обострялись, она удивительно ловко попадала в «яблочко».

— В отделение или мне… Не один черт? Трудные всегда есть, не принимай близко к сердцу. — Он поспешил уйти от разговора о больном, — приподнял было уголок занавеса, извиняясь не только за холодность, с какою встретил ее, но и пытаясь смягчить свою вину, ведь, как ни крути, выставил из дому, по крайней мере, не сделал ничего, чтобы удержать, и некому теперь защитить ее, одинокую, Ригас только с радостью воспользуется затруднительным положением матери. Он и рос-то в постоянных метаниях между отцом и Дангуоле, не доверяя до конца ни ему, ни ей, умело приспосабливаясь к временным преимуществам каждого. И все-таки Наримантас сожалел, что проговорился о своей заботе, как-то ее тем самым приуменьшив. Расстояние исказило образ Дангуоле — разглядывая в то памятное утро кривой подковный гвоздь в стене, он видел уже не ее, знакомую до малейших морщинок у губ, а понимающую и желанную, какой никогда не было. И вот не вытерпел, обратился к несуществующей..

— Это какой же больной?

На мгновение вырвавшись из нового своего состояния, Дангуоле совсем не собиралась очертя голову окунаться в дела мужа. И не только потому, что от них веяло скукой — после сложнейшей, операции начинается тоскливое выхаживание, когда успех дела решает не виртуозность хирурга, а уход, сестер и санитарок. Она безотчетно ощущала в словах Наримантаса опасность для своего праздника, как от разбрасывающего искры костра — берегись, прожжет нарядную одежду!

— Казюкенас. — Он заметил ее нежелание глубоко вникать и не удержался от соблазна поразить на минуту-другую, показав камень, который в одиночестве катил в гору.

— Товарищ Казюкенас? Ого!

— Ты его знаешь?

— Удивляешься? Его же все знают.

— Не думал, что и ты…

— Прости, милый! Но иногда напоминаешь ты мне ворону из крыловской басни, которой бог послал кусочек сыру.

— К чему эта неуместная беллетристика? Терпеть не могу. Но ты… ты и Казюкенас? Интересно, где ж это вы познакомились?

— Надо читать газеты, дорогой. В обсуждении проекта принял участие… На открытии объекта выступил с речью… Кто же, как не товарищ Казюкенас?

— Газеты я читал, но…

— Руку сломаешь! — И она и он только сейчас обратили внимание, что пальцы Наримантаса сжимают ее запястье. Дангуоле испугалась неожиданной вспышки мужа, свидетельствующей и о неизменном его постоянстве, и о переменах, в которые лучше не вникать. — Да уж какое там знакомство! Помнишь, попросилась я к станку, — она снисходительно усмехнулась над собой, словно над младшей сестренкой (кстати, никаких сестренок у нее не было!). — Помнишь? А меня не взяли. С институтским дипломом? Как можно! Не имеем права! Я и отправилась к товарищу Казюкенасу — с его резолюцией пролезла. Вот и все знакомство.

— Все? А я уж было подумал… — Наримантас отпустил ее руку, разочарованный: Казюкенас-то, верно, и не помнит Дангуоле, если не поразила она его какой-нибудь сногсшибательной шляпкой. А все-таки еще одна ниточка, связывающая их с Казюкенасом. Он почувствовал себя неуютно, словно тянется за ним неоплаченный и все растущий долг. Что еще узнает он об этой женщине, о Казюкенасе и одновременно о самом себе? Ничего, больше ничего. Тень, упавшая было на лицо Дангуоле, рассеялась, вокруг глаз снова разбежались солнечные лучики-морщинки, и глаза уже отражали не его самого и его заботы, а широкое небо, созданное для свободного полета. Между тем не только к заводскому периоду жизни Дангуоле, недешево стоившему Наримантасу, но и к самому их браку имел некоторое отношение Казюкенас, она никогда этого не поймет, да и сам он понял только сейчас, когда с ее губ сорвалось имя Казюкенаса. Раньше не думал, что Казюкенас — их косвенный сват, и теперь стоял, окаменев, пораженный все сильнее крепнущей связью между ним и собой.

— Неужели ты думаешь, что я… что мы с ним?.. Ты смешон, милый мой!

На миг Дангуоле испугалась своей болтовни — этими дурацкими шуточками да намеками нетрудно объяснить и ее собственное состояние, унизить его и уничтожить! И, торопясь отвести подозрение, направить мысли мужа в сторону от того, что пока еще не произошло в ее жизни, но могло произойти — полет есть полет! — она рискнула поближе придвинуться к стреляющему искрами огню.

— Значит, снова не повезло этому баловню судьбы?

— Что ты имеешь в виду?

— А ты? — Ее поразил прояснившийся, острый и придирчивый взгляд Наримантаса.

— Ты же начала! — Он все еще ждал ответа, хотя был уверен, что ее ответ, как всегда, разочарует. Но разочарования, отмеченные именем Казюкенаса, имеют хоть какой-то смысл. — Так кому же не повезло?

— Неужели не знаешь? Мне сначала как-то и в голову не пришло, что твой больной и эта история… Слушай! Говорят, у Казюкенаса были неприятности: какой-то дом отдыха на берегу озера без разрешения возвел… А нынче за это по головке не гладят.

— Сплетен не собираю.

— А если это правда?

— Он больной, поняла? Больной!

— Преклоняюсь перед вашей принципиальностью, уважаемый доктор Наримантас! Но почему такой сердитый? Ну, прямо бодаться готов.

— Не люблю болтовни. — На самом же деле все, что связано с Казюкенасом, даже выдумки, чрезвычайно интересовало его. — Говорю тебе, трудный случай.