На исходе дня — страница 61 из 90

гло бы быть много! Где Ригас такую выудил? Ни на одну из украшающих стены его комнаты красавиц не похожа. Можно бы сказать, некрасивая, если бы не внутренний свет, свидетельствующий о спокойной радости. Теперь, когда толпа слизнула молодых людей, как пенку — хорошо бы сунуть голову под дождевые струи, совсем от жары мозги расплавились! — Наримантас уже не сомневался, что эта девушка, чья милая головка, излучая радость, трется о глупую башку Ригаса, внушает ему тревогу. Это же Казюкенайте, дочь его больного и сестра горбуна!.. Если это она — а именно белым наливом пахнет единственное его воспоминание о ней! — очень скверно. Почему? Нет ведь причины предполагать хорошее или дурное. Люди в городе сталкиваются и разбегаются, как круги на воде… Случайность? После того, как связался он с Казюкенасом, из мелочей и случайностей постепенно выковалась цепь, причем одни из ее звеньев обвились вокруг них с Казюкенасом, а за другие ухватилась вездесущая рука, не слишком веселые фокусы с ними проделывающая. Еще и детей понадобилось привязывать к этой цепи. Зачем? Кто с неумолимым упорством смешивает белое и черное, огонь и воду? Уж не планирует ли некий тайный генеральный штаб операцию под кодовым названием «Казюкенас-73», то и дело путая ряды наступающих и обороняющихся?.. А может, эта девчушка — новое хобби Ригаса? Неясно, что больше огорчило бы: невинное хобби или… Думать не хочется об этом «или»! Ригас, любящий эпатировать окружающих, пока что не был склонен к поспешным романчикам. По крайней мере распущенностью до сих пор не славился… Достаточно ли знаешь ты Ригаса? А себя?

Полчаса назад ты сам, тая от близости женщины, получал удовольствие, забравшись в шкуру другого человека. Еще кожа зудит, как будто напялил на голое тело чужую одежду. Лучше уж думать о Ригасе! Не валяется с первой встречной, это правда, но едва ли такая сдержанность означает равнодушие. Горючий газ копится, копится, пока не взорвется от слабой искры… А сомнительные сюжетики Ригаса — что они? Холостые выстрелы или раскаты грома за горизонтом? Поэтому, не оперируй даже я Казюкенаса, девушку все равно следовало бы спасать от парня, и как можно скорее! С болью в душе понимал Наримантас, что сын его давно уже плюет на такие простые, но не имеющие цены вещи, как, к примеру, чистая, бескорыстная девичья улыбка. А все-таки прижимались они друг к дружке в бензиновом чаду, словно телята на летнем лугу! Нет, нет, знакомство их случайное, никакой опасности не сулящее, так лучше и девушке, и Казюкенасу, и всем! Высветились, как на экране, два лица и исчезли. И все-таки не хочется Наримантасу верить в их исчезновение, разве у него совсем не осталось отцовского чувства? А вдруг Ригас, этот наглый, возмужавший уже парень, может превратиться рядом с девушкой в доверчивое дитя? Ерунда! Бред! Хоть бы вспомнила она о больном отце, прибежала в больницу без Зигмаса! Выложил бы ей всю правду… Какую правду? Неужели твои сомнения и недовольство — правда? Правду говорит Нямуните: не удержишь в руке скальпель, если будешь пить… Касте… Бедная Констанция…

— Неправда, доктор! — Казюкенас подогнул худые ноги. Не скрытые модными брюками, они свидетельствовали, что человеку уже пошел шестой десяток, невзрачная больничная одежда лишь подчеркивала начавшееся и без болезни медленное оскудение тела. Пытаясь отыскать опору не здесь, в тесном палатном мирке, бледная рука погнала регулятор транзистора. — Неправда, доктор, не был ты!

Он подозревал, что ему расставили ловушку, и, сидя на мятой постели, пытался обостренным чутьем обнаружить ее, возвращаясь к враждебной, как ему казалось, жизни. Выдался вперед и подозрительно дрогнул упрямый подбородок, интеллигентности и вдумчивости словно не бывало — на лице тупое крестьянское недоверие ко всему, что выскользнуло из рук, что не подчиняется ему и издевается над ним, скованным болезнью. Еще несколько секунд тишины, пока почмокивает груша прибора для измерения давления, которую Наримантас механически жмет, и недоверие к женщине превратится у больного в недоверие к успеху операции, к хитрым манипуляциям врачей, маскирующим настоящее лечение витаминами и глюкозой. Пичкают его этой дрянью до тошноты!

— Как это не был? Отправился по адресу. Соседи говорят: уехала в Друскининкай. Развлечься, от мигрени отдохнуть.

Никогда, даже улаживая твои дела, даже внушая сотням больных бодрую неправду об их состоянии, не приходилось Наримантасу лгать столько, сколько лгал он сейчас, выхаживая Казюкенаса.

— Все это ее выдумки — мигрень! Чтоб меня помучить! Отомстить! Ведь терпеть не может курортов. Как же это получается?

— Не знаю. Соседи говорят — перед гастролями в Польше.

Боязнь вызвать подозрение и чувство вины за то, что мысленно побывал в шкуре Казюкенаса — не в поблекшей, а в здоровой и сверкающей! — мешали Наримантасу обуздать все яростнее входившего в раж собеседника.

— Мстит! — Казюкенас крутанул ослабевшей рукой переключатель взвыло и тут же поперхнулось несколько радиостанций. Пометавшись по далекому эфиру, его мысль вернулась назад, воспрянув от новой надежды: — Если мстит, значит, любит? Как тебе кажется, Винцас, любит?

— Вам лучше знать. Наверное… — Одна ложь тянет за собой другую, отступать некуда.

— Не поймешь ее. Всегда говорил и буду говорить! Никогда не принадлежала она мне безоглядно, как другие женщины, целиком отдающиеся мужчине. Они все стерпят, все могут вынести. Она — нет!

Наримантас молчал — взрыв был чреват новыми затруднениями.

— Конечно, и я виноват. Понимаю, виноват! Не баловал Айсте нежностями… Бежал к ней от другой, до отвращения преданной, бежал от всего, что ее напоминало. Ну от той, от Казюкенене… Тряпкой под ноги стелилась — иначе не скажешь. Обволакивала рабской покорностью, опутывала своей верностью, как паутиной, не простой — железной… Моя работа, обязанности, борьба за диплом — не пришлось ведь нормально кончить! — все словно через силу стал делать. Встряхнешься, вырвешься, а она снова — терпеливо, ласково, поджав губы… Воздуха не оставалось вокруг… Размягчались воля, разум, а ведь я должен был работать, не щадя себя, за двоих, за троих — не так, как нынешние баловни счастья, которые, запросто помахивая дипломами, усаживаются на тепленькие местечки! В субботу и воскресенье мать родную хоронить не станут — священные дни отдыха, нельзя же им, беднягам, перерабатывать! Мы друг из друга без понуждения жилы тянули, помнишь, Винцас? Заседаешь, бывало, до полуночи, выползаешь полуживой от споров, дыма — а она тут как тут со своим постным лицом! Не хотелось рассказывать, но принялась она за меня молиться… Чтобы из-за угла не застрелили, чтобы не спился, чтобы такого, как я, агнца божьего, не обидел кто… Родители-то в костеле дневали и ночевали, чего другого и от доченьки можно было ждать? Снова обвешалась крестиками, четками, вокруг дома начали слоняться привидения — бывшие монашки; черные платочки на глаза надвинуты, смотрят, как гвоздями безбожника к кресту прибивают…

Значит, во всем Настазия виновата? Лучше бы ругал Айсте за черствое сердце. Ведь муж, муж он ей — пусть и не расписаны! — беспомощный, к больничной койке прикованный, а она раздумывает, навестить ли.

Сила на ее стороне, хотя он и бодрится. А Настазию ты лучше бы не трогал, еще неизвестно как там на самом-то деле было, кто виноват и как бы все повернулось, если бы не вломился ты нахрапом в ее жизнь, уважаемый товарищ Казюкенас…

— Просьбу выполнил. Наберемся терпения, и все уладится. Не забудем, главное — здоровье. — Наримантас встает, его бесит, что под влиянием Казюкенасовых страстей он сам начинает сомневаться, здоровье ли главное.

— Ох, доктор, учуяла что-то Айсте! Может, знает больше, чем вы мне говорите?

— Успокойтесь, все будет отлично.

— Не дитя малое. Не надо мне зубы заговаривать!

— Послушайте, товарищ Казюкенас. Мы согласились вас лечить, но не взяли на себя обязательства улаживать вашу… личную жизнь!

— Не сердитесь, доктор. — С лица Казюкенаса сходит выражение угрюмого недоверия. — Я же к вам как к другу, к приятелю обращался… В память, так сказать, прошлого…

— Все хотел спросить… Есть у вас близкие друзья?

— Были, как не быть! Одних отвадил, других потерял, заболев. Едва взберешься повыше, налетают, как мухи на мед. Пока нужен, пока здоров, тут как тут, а за рюмочку вместе не садишься, на охоту не едешь, глядь — и осыпаются, как осенние листья.

— Успокойтесь, успокойтесь! Все хорошо, все нормально, а с женщинами необходимо терпение. — И Наримантас вдруг выбалтывает то, о чем никому не говорил: — И моя вон упорхнула куда-то… Уехала в киноэкспедицию… Один остался и так и этак думаю.

13

Она, Влада! Не схватил за плечо, не крикнул в лицо, мол, между нами все кончено, пусть ни на что не рассчитывает, каждый отвечает сам за себя, небось совершеннолетняя, и если взбрело в башку баюкать малыша — ради бога, а мне плевать! Не крикнул, потому что увидел не в лицо — со спины. И еще по одной причине. Время, беспрестанно выкидывающее гнусные шутки, удирающее от заинтересованного в нем человека, словно тот гонится за ним с ножом, это самое время, устыдившись, неподвижно застыло, даже завиляло хвостом. Выцветшая или плохо подкрашенная копна волос, серая мини-юбчонка, несколько коротковатая для ее пышных бедер… Лишь загорелая полоска шеи, не прикрытая блузкой, свидетельствовала, что какое-то время все-таки ушло. Впрочем, недалеко. Пробежало немножко, уселось впереди и вот похлопывает хвостом по пыли, милостиво поджидая нас обоих. Середина лета, через месяц-другой нудно завоет осенний ветер — я заставил себя вспомнить об этом, чтобы шорох весенних сосен снова не задурил голову и изо рта вместо безжалостных слов не выскакивали слюнявые пузыри. Как будто других встреч у нас не было — только та первая, затмившая сознание, волчья яма, в которую провалились мы вдвоем; кажется, ни чуточки после того не приблизился я к Владе, хотя она бездумно не берегла себя! А может, время на самом деле выкинуло коварную шутку — остановилось? Не шумят густой листвой деревья, не тянется вверх травинка, на которую наступили было, не строчит бешеным пулеметом гоночный мотоцикл, промчавшийся мимо? Нет, нет, и люди, и машины успели переместиться из точки А в точку Б, а нахальный красный мотоцикл половину алфавита проскочил. Лишь мы, я и Влада, вмерзли в лед времени, будто никогда не текло оно водой сквозь пальцы.