— Очухайся, растяпа! — принялся я, правда, не очень грубо трясти ее за плечи, надеясь стряхнуть с губ идиотскую улыбку слепой покорности судьбе. Влада мотала головой из стороны в сторону, непостижимая, охраняемая сомнительным талисманом — «ребеночком».
— Ты не волнуйся, Ригас, — произнесла она наконец, как бы пробудившись. — Не беспокойся! — Ее тревожило лишь настроение Ригутиса, а не его изуродованное будущее. — Договоримся так, милый: я тебя ни в чем не виню. Сама отстрадаю. Ребеночек — мой.
Мне бы от радости по лугу кататься, травку щипать — никаких упреков, счетов, требований, слезинка и та не скатилась… Ласково, но решительно отстраняли меня от «ребеночка» — благодарю вас, боги, всю жизнь фимиам курить вам буду! — но перестанет ли от этого «ребеночек» рушить мое бытие? Первый крик младенца — начало похоронного марша?
— Ну, знаешь, я тоже до некоторой степени заинтересованная сторона, выражаясь дипломатическим языком! — В моем тоне послышалось недовольство отвергаемого отца. — К вашему сведению, не собираюсь отказываться от ответственности! — Влада нахмурилась, уставилась в землю, а когда осмелилась вновь поднять на меня глаза, во взгляде ее читались удивление и мука — хотела верить и не могла, но произнес я именно те слова, о которых она мечтала. — Да, да! В кусты не полезу, однако… Давай подумаем, ты же неглупый человек. — Я торопился, чтобы удивление ее не укоренилось, не покрылось листвой радости. — В нашем положении обзаводиться потомством? На твои заработки жить будем? Пишу я кое-что, но пока…
— «Море» так и не закончил?
Ну, если «Море» еще не забыто, не все потеряно! Надо ковать железо, пока горячо, пока не отупела, не согнулась под тяжестью беременности.
— Ни квартиры у нас, ни денег! Отец мой золота лопатой не гребет. Врач-идеалист. Может, твой миллионер?
— Не отец он мне. Мы его и отцом-то не считаем.
— А собиралась навестить.
— Это я из-за брата…
— То-то! Ну давай хорошенько подумаем.
— Не мучь меня, поздно!
— А если бы… если бы не было поздно? — В слабом, почти призрачном свете забрезжила надежда. Все время, пока торговался с Владой, в мыслях присутствовал отец, я старался не прикасаться к нему, но и не позволял исчезать. — Время — условие относительное.
— Пусти! Зигмас хватится. Боюсь, как бы не выкинул чего. — Влада встала. Не за братца боялась — боялась, как бы не отобрал я у нее «ребеночка», и не когда-нибудь, а сейчас, сразу, в нешуточной борьбе.
— Я тут машину нашу из мертвых воскрешаю… Может, хочешь взглянуть? Дискуссия окончена. Я ведь не палач…
Влада перестала вырываться, вопросительно глянула на меня, сгребая рукой растрепанную копну волос. Было ясно, что усилиями воли пытается она разобраться в путанице чувств. Пригласил я ее беспечным голосом, однако дрожал от напряженного желания сломить сопротивление врага. Эта мягкая теплая девчушка, смело шагающая навстречу своей женской доле, — враг? Глаза ее скользнули по моим рукам, ощупали карманы, словно я там нож прячу. И я ей враг? Ищет во мне меня, боясь в который раз ошибиться? Внутренним слухом уловил все убыстряющийся перестук шагов. Сбежит! Наскоро придумав препятствие — только бы удержать, — я оттопырил указательный палец.
— Что это?
— А, пустяки.
— Ножом, стеклом?
— Так… Поцарапал.
— Постой! О ржавое железо, когда в машине копался? Который день? Продезинфицировал?
— Не стоило трудов. — Внимание к пустяку приятно удивило. И сам не знал, болит или просто стараюсь разжалобить Владу. — Смотри-ка, посерела вся…
— А если заражение? — Запекшаяся ранка на пальце вытеснила страх за «ребеночка» и вселила в ее душу другой — за меня. — У нас вон в магазине одна — не слыхал? — тоже саданула по пальцу и, как ты, никуда не обратилась… Не хочу пугать, но… Ампутировать пришлось! Господи, какой же ты беспечный!
— Не рассказывай сказок. — Испуг Влады раздул уголек страха. Увидел себя без пальца, с отрезанной кистью — обтянутая розовой кожей культя…
— Отцу, конечно, не показал?
— Он для меня не врач! — Рука горела, как головешка, только что вытащенная из пламени. — Так пойдем?..
Решительно шагнул вперед, Влада вздохнула, отряхнула с юбочки приставшие травинки и бросилась вслед. Жалеет? Угроз испугалась? Рассчитывает на силу воли, на незыблемость изменившегося своего положения? Может, так, а может, не так… Видимо, сомнамбулически влияет на нее необоримая наша близость… Я и сам из-за этой близости постоянно буксую в скользкой колее, то и дело сносит меня с гладкого асфальта… Что Влада бесконечно предана мне, что «ребеночек» — лишь частица этой ее любви, что малейшая опасность, грозящая ненаглядному ее Ригутису, во сто крат страшнее для нее любой другой беды — такое даже в голову не приходило. А и подумал бы — не поверил. Безоговорочная покорность Влады, вместо того, чтобы вызывать благодарность, возбуждала лишь злобу и подозрительность…
…Мы лежали на вытащенных из машины и брошенных на землю сиденьях в раскаленном солнцем гараже. Думалось, вот-вот преодолею упрямство твердо стоящей на своем Влады — не поздно, девочка, совсем не поздно! — однако сейчас она никак не соглашается ка безоговорочную капитуляцию, как делала это во время всех наших прежних встреч, когда неслись мы сквозь яростную бурю, после которой, кажется, не оставалось ничего раздельного. Я знаю, она не сдалась, хотя жмется ко мне и пугливо ищет на моем лице подтверждения того, что я, как всегда, счастлив. Самые суровые слова поневоле начинают звучать нежно в такой ситуации, я хочу вновь испытать самозабвение, которое только она может подарить мне и которое, уверен, не дал бы мне никто другой. Влада чувствует, чего мне не хватает, и все-таки сопротивляется, исполненная решимости сохранить дистанцию, не отказаться от обязательств по отношению к кому-то третьему, кого пока нет и, может, никогда не будет; она всхлипывает, терзают ее противоречивые чувства: любовь ко мне и долг по отношению к тому, еще не существующему. Сопротивление постепенно ослабевает, хотя она и отворачивает солоноватые искусанные губы.
— Не болит? Скажи, не болит у тебя?
— О чем ты, глупышка? Не теперь…
— Погоди, погоди! А в плече боль не отдается? В затылке?
— Видишь, терплю. Значит…
От ласково-беспокойных прикосновений руку действительно начинает покалывать. Пытаюсь крепче обнять Владу, растопить остатки сопротивления, а заодно и свой страх. Но рука, ощущаемая отдельно от тела, мешает, она по-прежнему моя и уже какая-то чужая, опасная, ищущая особое, удобное положение. Как я мог забыть о ней? Ведь болела, даже в плечо отдавала, только я внимания не обращал.
— Ригутис! Все, что скажешь, сделаю… Ну, с этим, с ребеночком! — Влада больше не отстраняется, не пытается ускользнуть из объятий. — Только, пожалуйста, прошу тебя! Покажи палец отцу!.. Покажешь?
Наконец оборвала она путы, из-за которых страдала не меньше, чем я, и прижалась ко мне, словно были мы друг с другом в последний раз. Сначала не связал я свой раненый палец и ее согласие сделать по-моему с «ребеночком». Мелет вздор, ну и пусть, вероятно, все они одинаково ведут себя в таком положении. Уже подремывая на моем плече, она все еще шептала что-то об ампутации пальца у ее знакомой…
— Люблю, люблю тебя… Покажешь?
Из двух грозных бед моя рука — большая? Или Влада женским своим чутьем видит дальше, чем я? Чувствую, что совсем не рад вырванному у нее согласию сделать по-моему… Часом раньше — с ума бы сходил от радости. Почему? В руке стреляет, до самого плеча отдает. И пусть я знал, что беспокоит меня не столько физическая, реальная боль, сколько воображаемая, все-таки брала оторопь.
Оторвался от Влады, приказал, чтобы ждала, и метнулся из гаража. Рука ноет, кишит в ней небольшой жалящий рой, кучка горящих углей. Так недавно лелеял я в душе смелые замыслы, только что боролся с занесенным над ними топором, а самая большая для меня опасность, оказывается, зрела во мне самом, в моей плоти.
Как невозможно, чертовски невозможно предвидеть все в человеческой судьбе!
Пот заливал грудь, стекал по животу, даже резни ка трусов намокла. Собственное тело было мне противно, его насквозь пронизывал страх, словно было оно пористым. Казалось, люди шарахаются не от бегущего человека — от кишащего микробами трупа. Пока таятся они возле ногтя, но скоро невидимыми полчищами расползутся по всему телу, изгоняя жизнь, умерщвляя клеточку за клеточкой. Сызмала боялся я крови, гноя, однако тот давний страх — лишь шорох пены на мягком песочке по сравнению с надвигающимся грохотом океанского девятого вала.
— Звонила Глория. Ваш сын, доктор. Пустить? — Нямуните улыбнулась забытой улыбкой, которую берегла для близких Наримантасу людей.
— Чего ему? Подождет. — Прикрикнув на плачущую больную, чтоб не дергалась, Наримантас зажал пальцами созревший нарыв, надавил. Брызнул гной. — Как тут не быть температуре! А они — снимок легких…
— Постойте, доктор! Сын испугается! — Нямуните потянула его назад, в перевязочную, заботясь не о Ригасе — о нем, радуясь волнению, которого не нужно было в себе подавлять. В руках ее, любящих чистоту и порядок, зашипел пульверизатор. Влажные брови Наримантаса недовольно нахмурились — ведь Ригас немедленно учует, что женскими духами пахну. Черт знает что вообразит! Вытираясь, он старался прогнать этот запах, будто бы сражался с их общим прошлым, которое, казалось ему, спилил, словно садовник обломанную, не выдержавшую бремени плодов ветвь. То, что мог подумать о них сын, как бы поднимало и подпирало эту уже порядком увядшую ветку. Невеселые думы о Нямуните спасли от еще более печальных мыслей о причинах возможного появления Ригаса, тонувших в мареве предположений, подозрений и предчувствий. Густой это был туман, солнечные лучи не могли разогнать его.
Пританцовывая и повизгивая от смеха, в перевязочную впорхнула сестра Глория. Казалось, выиграла в лотерею красивого парня, и тот, не замечая, что она глупа, согласно вторит ее бездумному хихиканью. На самом же деле Ригас испытывал ужас, заставивший его забыть обо всем на свете.