На исходе дня — страница 83 из 90

— Этот, что ли? Этот… дяди Раполаса? — Я поднял молоток к лампе, будто собирался, не вынося света, тут же расколотить ее. Удивительный талисман превратился в моей руке в щербатый брусок металла на шершавой ручке, все безжалостно отрицающий, над всем издевающийся. Нескладная моя жизнь, и ее, и, без сомнения, отцовская как бы сконцентрировались в этом ничтожном куске железа, насаженном на грязную, почерневшую деревяшку.

— Да нет… Вроде бы не тот… Откуда ты его взял? Впрочем, сойдет и этот… Спасибо, Ригас! Отдохну, и мы с тобой… Представляешь себе, боюсь, ноги не удержат! Ее дрожащие пальцы продолжали мять воздух. Подскочив, я сунул в них молоток. Она не поняла, что сжимает уже не пустоту. Нащупав что-то твердое, замахнулась и ударила. Тонкая фанерная филенка двери затрещала, посыпалась штукатурка. Из соседнего класса выскочила девица в одном купальнике, ее круглое личико блестело, словно жирная тарелка.

Взбесилась, что ли, старуха? Хочешь выпить — на, не жалко! Она размахивала булькающей бутылкой, в класс врывался дым, алкогольный смрад. — А… чао, бамбино!

— Ты? Уже и тут карася поймала? — Грудь мне разрывало от смеха.

— Приветик! — Она не обиделась, поправила соскользнувшее плечико купальника. — Хочешь выпить, присоединяйся! Замолвлю словечко боссу и…

— Ты ее знаешь, Ригас? — вытаращила глаза Дангуоле.

— Ее многие знают, не удивляйся. Это же малышка Але.

— Какая Але?! Стелла! Стел-ла!..

— Слышь, Але, сколько на твою долю обломилось от тех золотых часиков?

— Заткнись, дерьмо! — оскалила она желтые зубы.

Я потянулся к молотку, Але с визгом захлопнула дверь.

— Что теперь?.. Что теперь будет?

На полу росла зловеще искалеченная молотком тень моей руки. Дангуоле судорожно вцепилась в парту. Смотрела не на меня — на тень руки, вздрагивающую, похожую на отколотую, в зазубринах льдину. Одни глаза только и остались на лице Дангуоле. Они выкатились пуще прежнего, но уже не горели изнутри, а только блестели. Казалось, она лихорадочно старается что-то вспомнить, какой-то виденный, слышанный или предсказанный ужас, который превзошел бы этот — могло ли быть что-либо страшнее, чем такое неживое лицо? Губа отвисла, словно была из воска, острый, торчком носик, всегда усердно ловивший новые веяния, призывавший не отчаиваться, не сдаваться, уныло повис. Губы боролись с готовыми вырваться жалкими словами, молящими о сострадании и пощаде. Не понимая своей вины, Дангуоле Римшайте-Наримантене не желала соглашаться с неизбежностью возмездия.

— Нет, значит, никакого брата? Никакого дяди Раполаса нет в Америке?

— Не спрашивай…

— И вонючей лужи, и крокодилов?

— Не спрашивай…

— Так почему же, почему?..

— Ах, девочки в детском доме сочиняли о себе сказки… Сочинила и я… Ею и жила… Вы с отцом мужчины, вам сказок не надо…

— Ненавижу, слышишь, ненавижу!

— Лучше убей. Убей свою мать-неудачницу..

— Ха! Тебя разве убьешь? Спасет следующая роль! Оплакивающей матери! Ниобеи еще не было в твоем репертуаре? Черная вуаль, черный костюмчик. Славно, а?

Меня, уже шатнувшегося к двери, остановило всхлипывание.

— Неужели так страшно должна мстить жизнь за сказку?

Дико взревев, я обернулся и с силой швырнул молоток. Зазвенело оконное стекло, посыпались осколки, и мне почудилось, что тяжелое черное железо, взметнувшись ввысь, вонзилось в розового, как фламинго, аиста.

18

…Бледный, белесый диск полной луны, в загонах и клетках, задрав морды, воют, тявкают и рычат хищники. По проходу, зажав в пасти стреляющую искрами отцовскую трубку, мечется рысь, голова ее перебинтована, в лапах нагайка с вплетенной проволокой, рысь щелкает ею направо и налево.

— Сбесилась?! — закричал Наримантас и проснулся, когда рысь, узнав его, хлестнула нагайкой по лицу. Давно уже не просыпался, ощущая звериный запах, как, бывало, в детстве, когда в отцовском сарае сидела рысь. Однажды она исчезла, как и почему отец не рассказывал. Может, сам застрелил, не сломив упрямства хищника. Только его могла вдохновить идея приручить дикую кошку. Только у него могла родиться мысль основать ферму черно-бурых лисиц в том самом колхозе, где он, председатель, охранял недавно с охотничьим ружьем в руках сено от расхитителей… Лисы передохли. Сидеть бы в тюрьме старому человеку, в обществе разных жуликов, кабы не амнистия… И с таким я всю жизнь воевал, испытывая угрызения совести из-за нашего отчуждения?

Сон свой Наримантас вспомнил под вечер, прохаживаясь с Чебрюнасом по больничному двору. Рубашка на главвраче расстегнута, видно, как тяжело поднимается и опадает его заплывшая жирком грудь. Сейчас он казался совсем свойским парнем, добрым, простодушным, словно и не существовало железобетона, на который натыкаешься всякий раз, когда твои желания и мнения идут вразрез с чебрюнасовскими.

— Слыхал, Винцас, о Шаблинскасе?

— Что еще? Украл ключи святого Петра?

— Перестань ты, бога ради, щетиниться! Следователь звонил. Агнцем невинным был твой Шаблинскас! Крышки ему в машину обманом сунули, он и знать не знал…

— Что ж, так я и думал.

— А я удивляюсь и скажу тебе то, что и своей разлюбезной не сказал бы. — Жену Чебрюнас побаивался, хотя вполне благонравно при этом любил ее. — Некогда человеком побыть из-за этой спешки… чертовщины всевозможной. Ни самому побыть, ни другим полюбоваться.

Уже не изворотливостью и черствостью — искренностью склонял Чебрюнас к примирению. Как-нибудь смягчить созревший нарыв, чтобы не прорвался он, не замарал белого халата!.. Настроение Наримантаса передавалось всей больнице, разрушая согласие и спокойствие. Сбежала Нямуните, лучшая медсестра, ворчит Алдона. И все-таки трагическое недоразумение с Казюкенасом больше тревожило его не как главврача — как человека. Кто-кто, а Чебрюнас-то знал, что виноват перед Наримантасом и Казюкенасом, пусть не было здесь злого умысла — лишь привычка осторожничать с важными пациентами; правда, на поверку выходило, что Казюкенас не столь уж могуществен, но это еще больше обременяло совесть Чебрюнаса. Никому не желая зла, многим в качестве врача и администратора помогая, он никогда не знал, как поступит в очередной раз, когда начнут давить привходящие обстоятельства. Если бы пришел в себя видящий среди бела дня сны Наримантас, думалось ему, то и узел Казюкенаса развязался бы сам собой, как десятки других, — врачи не гибнут со смертью каждого своего больного, хотя частенько не доживают до старости. В душе Чебрюнас сознавал превосходство Наримантаса, правда, не безоговорочно — легко, когда нечего терять! — и еще изобретательнее скрывал раскаяние под железобетоном, на который Наримантас наткнулся и наткнется еще столько раз, сколько потребуется, пока бурные воды не войдут в берега. Знал это Чебрюнас, знал и Наримантас. Он даже сочувствовал давнему коллеге и астматику: так уж получилось, не каждый обязательно борется за правду, иной — просто за право жить, как живется, без лишних сложностей…

— Выручишь, Винцас? Кальтянис на дежурстве, Жардаса в военкомат вызвали.

— Хочешь в район сплавить? Ладно, подкупил доброй новостью.

— Там сложный случай. После аварии. Местный хирург капитулировал. В Даргунай.

— В Даргунай? Что ж, наши желания совпадают. Но только ненадолго, Йонас!

За стеклами очков, во влажных от растроганности и хитрости глазах главврача таился страх, что в последнюю минуту, уже прихватив чемоданчик с инструментами, Наримантас передумает и откажется садиться в расхлябанную районную «скорую» со стертыми протекторами — так выглядел вестник чьей-то надежды, а может, смерти. Любой ценой надо было выпроводить его хоть на несколько часов, на ночь, а еще лучше — на сутки или двое, задвинуть подальше его неспокойную совесть, от которой и на расстоянии зудит кожа. Так хотелось Чебрюнасу отделаться от него, что не заметил, как обрадовался Наримантас, точно выбрался наконец из запутанного подземного лабиринта, а если еще и не совсем, то все равно впереди забрезжил дневной свет Шаг, еще один, оттолкнулся посильнее и…

Когда Наримантас зашел к Казюкенасу попрощаться, его лицо прикрывала наспех натянутая профессиональная маска — услужливое внимание и некоторая отстраненность. В палате ударил в ноздри запах роз, не теплый, нежный, а приторный и ядовитый, словно неделю уже простояли цветы в несвежей воде, и взгляд Наримантаса, обращенный якобы на больного, не отрывался от букета, лишившегося очарования, как лишаются его цветы, засыпающие могильный холмик. На них было тяжело смотреть, но еще тяжелее — на больного. Выстраданная Наримантасом и столь им желанная ясность могла означать для Казюкенаса, когда рухнула последняя надежда — не придет Айсте! — лишь одно, все кончено.

Ему переливали кровь, им не удалось остаться наедине возле распространяющего ядовитый аромат букета — входила и выходила Алдона, неотступно кивал бородой Рекус.

Казюкенас лежал в подушках, закрыв и живой, и неживой глаза, равнодушный не только к падающей мимо капле, но и ко всей процедуре; чувствовалось, что не доверяет он чужим жизненным сокам, словно с красными и белыми кровяными тельцами проникала в него чужая воля, растворяющая его собственную; он и раньше пошучивал, что, когда разгуливает внутри чужая кровь, то мысли и чувства будто не его.

Не киселем больного кормите! — прикрикнул Наримантас на Рекуса, поправил зажим, чтобы капало пореже. — Как самочувствие?

Казюкенас не открывал глаз, всем своим существом впитывая одурманивающий запах роз.

— Удовлетворительное, доктор.

— Почему не хорошее?

Пришлось подождать, пока больной не вдохнул воздуха и не понял, с кем говорит.

— Сегодня вы не погрешили бы против истины, если бы немного похвалились. Последние анализы хорошие, я бы сказал, очень хорошие!

— Должен ли я веселить вас, доктор? Вы и так веселый. — Казюкенас умудрялся, не открывая глаз, видеть выражение лица хирурга. — Может, жена вернулась из экспедиции?

— Пока не собирается. А я получил такой же букет, как и вы. Красивые цветы, правда?