— О ком это вы?
— Да о Сизоносом. Бывший отцовский учитель, бывший репрессированный, бывший домовладелец и т. д. Крест нашей семьи — жертва машинной аварии и сантиментов отца, а может, это мы его жертвы… Крадется по пятам, будто я человека зарезал или собираюсь… Начинаю понимать людоедов, когда привязывается этот полутруп.
— Не валяйте дурака, Ригас — Голос юноши не понравился Рекусу.
— Между прочим, куда девался отец?
— В районе.
— Спасает трудящихся периферии? Недурственный финал карьеры.
И все-таки его мысли блуждали не здесь, возможно, там, куда удалился назойливый пьяный старик — в причудливом, лишь для них двоих реальном мире.
— Решаю трудную задачу, доктор.
— Какую же?
— Жениться собираюсь, вот и…
Поэтому и вертится перед витриной? И сердится, что алкоголик мешает сосредоточиться?
— Отец знает?
— Думаю, не станет возражать. Даже обрадуется.
— Кто же она?
— Две невесты на выбор: Мейрунайте и еще одна, попроще. Вы как-то нас видели, доктор, не помните? — Ригас добродушно рассмеялся, но напряжение не спадало. — Вы какую взяли бы?
— Не мы, женщина нас выбирает.
— Точно! В таком случае моя невеста — Влада! Вот и решаю трудную задачу. Надо как-то украсить невесту. — Ригас смущенно улыбнулся, представив себе нарядную Владу. — Всякие там комбинашки и прочее… Не поможете ли, доктор? Небось женаты?
— Был.
— Вы бросили или вас?
— Убил я ее… То есть, конечно, не убил. Автобусная авария. Несчастный случай, — поспешил объяснить Рекус.
— Несчастный? — Юноша снова перенесся в свои дали и уже не так горячо звал на помощь. — Почему-то о счастливых редко приходится слышать. Ладно, буду первым счастливцем.
Они долго выбирали платье, Ригас, веселя продавщицу, зажмуривался, пытаясь вызвать в памяти Владу. Не всю, по частям. Вначале шею, потом плечи, грудь. Рекусу показалось, что он нарочно медлит, прижимая к себе одежду.
— Представьте себе, доктор, что нас обслуживает универмаг Шульмана в Нью-Йорке, — не переставал паясничать Ригас. — На худой конец — «Маркс и Спенсер» в предместье Лондона. На Пиккадилли выбор лучше, но идет дождь, а мы не захватили зонтиков!
Рассмеялся и Рекус.
— Теперь она будет красивой, моя невеста! Конечно, вершина нашей моды — не Монблан! — Ригас погрустнел, когда ему подали: сверток. — Остались только туфли… Ничего, сойдут и босоножки. До загса и босиком дотопаем! У Влады сильные красивые ноги, только бедра толстоваты… Спасибо, доктор, не знаю, как вас и отблагодарить. Разве что… доверить вам после финала свое литературное наследие? Так и сделаем. Договорились? — Он расхохотался, приглашая посмеяться и Рекуса. — Что-то мазал, потом пописывал, а теперь вот жених, глава будущей семьи. Начал ощущать ответственность.
Рекус недоверчиво покивал головой.
— Сомневаетесь? Открою еще одну тайну. Будет сюрприз и для отца! Получил работу в реставрационных мастерских. Люди до двух сотен зашибают. Неплохо? Подождите! Снова этот Сизоносый… Катись ты к черту, слышишь?
Впоследствии, когда Рекусу отдадут стопку бумаг с заметками Ригаса и уже нельзя будет ничего изменить — все, что должно было произойти уже произойдет, — Рекус не раз вспомнит эту свою последнюю встречу с Ригасом и будет мучительно казнить себя за то, что был слеп и эта слепота помешала ему вмешаться, закричать или еще как-нибудь разбудить Ригаса, сомнамбулически ходившего над пропастью по канату.
20
— Туман, Дангуоле! Смотри, какой туман…
Винцентас Наримантас удивился, что туман не угнетает его. Он попытался представить себе, как капли скатываются по осыпавшимся, голым веткам венков текут медленными струйками по шлифованной плоскости гранита, пока не собираются в ямке, где купается воробей. Живым был только воробей — плескался, ни на что не обращая внимания. Туман плотный, как вата, и слегка сизый, зубами не раздерешь. Как давно не хаживал Наримантас по улицам, размахивая руками, дыша полной грудью, позабыл и тяжесть портфеля, и ощущение усталости. Вспомнил вдруг, что побрился, хотя брился каждый день, и ел, и выходил на улицу ежедневно, но механически, никого и ничего не замечая, словно выполняя возложенные кем-то бессмысленные обязанности..
— Туман, говоришь?
Дангуоле не слышит и не видит, сидит, сгорбившись, на краю разворошенной постели, опустив ноги, на одной туфля, другая в спущенном, собравшемся гармошкой у щиколотки чулке.
Когда сидела она так, набросив халатик или в сорочке, на незастеленной кровати, Наримантасу казалось, что он не узнает жену. Ни звонкого, адресованного воображаемым зрителям голоса, ни ее глаз. Она и в молодости не была красива, просто грациозна и изящна, и еще небудничные глаза на белом лице. Они не были большими, эти глаза, но по настроению или по надобности загорались вдруг изнутри, и ты видел только их. Возможно ли, что боль навсегда погасила ее глаза?
— Каспараускас был… Видел? Как подумаю, что этот разбухший от водки труп жив, а…
— Жизнь, далее когда она самому не нужна, никому не одолжишь, не отдашь. — Наримантас возражает, чтобы ее слова, постоянно повторяемые, не разогнали туман. После безжалостно слепящего ужаса он надвинулся на их разладившуюся жизнь, как милость.
— А я, зачем я должна жить?
Боль Дангуоле, когда он осознавал ее, так удручала Наримантаса, что он забывал о своей и старался быть нежным с женой.
В действительности же боль у них общая, как никогда были они едины, поддерживали друг друга, шагая во главе траурного шествия, но страдали все-таки каждый по-своему. И он и она платили свои долги врозь, и это было странно, непонятно, больше того — бессмысленно. Из-за чего им теперь соперничать?..
— Поищи мою туфлю, Винцентас. Такая темень…
Она повернулась к нему — не голова, а разоренное, покинутое гнездо.
Неужели это Дангуоле?
И не темень за окном — туман, словно беленая кирпичная стена. Шурша, проплывают мимо троллейбусы, но их покачивающихся длинных тел не разглядишь. Невидимы стали и вытоптанный двор, и автомобили, и собаки, и их хозяева.
Однако за стеной не пустота. В белой гуще что-то непрестанно копошится, передвигается с места на место, словно кишат там неиспользованные жизненные возможности. Наримантас жадно ловит очертания тонущих в тумане предметов, будто своими руками прокладывал троллейбусную линию, сажал деревья.
— Уже сентябрьские туманы… Туфлю? Сейчас, сейчас найду! — Он бодро рыскает по углам, опустившись на колени, шарит под кроватью, с давних времен образовались там залежи: книги, пластинки, электрокамин, ночью не нашел его — у Дангуоле мерзли ноги. И, не глядя, ощущает за окном возникающий из тумана светлый, сулящий множество возможностей мир. Кому-то, не им.
Выпрямившись, смахнув с колен пыль, Наримантас выходит в гостиную. В ноздри бьет запах извести и горчащий запах краски. Укутанные газетами громоздятся посреди комнаты буфет и пустой скелет секционного шкафа. Натолкнулся на скатанный и завернутый в бумагу ковер… Что это? Ах да, ремонт… Вот торчит обляпанная стремянка, напоминая, что их скомканная, опрокинутая вверх тормашками жизнь — не сон, который можно прервать. Только одну комнату успели побелить подвыпившие парни — опохмелившись, они исчезли. Все началось еще до того дня, тогда, когда время еще не остановилось…
Наримантас удивился, что снова сердится на маляров. Уже несколько недель минуло, как перестало его расстраивать что бы то ни было. Кто-то более сильный, чем он, сжимал ему горло, чтобы не вырвался крик. Говори вполголоса, шепотом, двигайся на цыпочках…
Выбросить эту мерзкую стремянку!
Злоба отрезвила, будто брызнула в лицо ледяной водой, памятью услышал, как стукнула сброшенная туфля. Вернувшись вчера вечером, они не зажигали свет, Дангуоле разувалась в кухне. Туфля полетела в угол, заставленный пустыми бутылками… Бутылок — как на складе, Дангуоле ничего не ела, только жадно пила.
— Вот она, твоя туфля…
Его растрогал прилипший к подошве желтый листок. Выходные туфли, не пригодны они для ходьбы по тропинкам, устланным многолетней гнилью. С памятниками и оградами, с застывшим, строгим покоем вечного сна не сочеталась и сама Дангуоле, ее одежда, слова. Некоторых траур укрупняет, высвобождая из повседневности и серости, она же, напротив, мельчала, казалось, что страдает и от этой обиды.
Она действительно могла бы лечь в землю, и не потому, что умершему легче… И он впервые в жизни ужаснулся, что вдруг останется без нее.
Схватила туфлю, сжала в руке.
— Который час?.. Утро или вечер?
— Осенний туман, Дангуоле. Теперь десять Через час-другой выглянет солнце.
— Солнце? Не говори чепухи!
И она криво усмехнулась, словно услышала скабрезный анекдот.
Наримантас глянул на нее — на краю кровати поникла незнакомая старуха. Встанет, пошатываясь, пойдет сквозь туман и забудет, где сидела, что говорила. Нет, это она, Дангуоле, и он рядом с ней, как никогда близко, но его терпения и печали мало, чтобы удержать ее. А квартира слишком велика для двоих, без ушедшего навсегда третьего…
— Нет, нет, это бесчеловечно, страшно…
— О чем ты?
— Ха-ха! Еще спрашивает. Какая тупость. Ха-ха!
— Туман, и ничего больше.
— Гнить в мокрой земле, укрывшись туманом.
Хотя он и поклялся не винить ее — хватало собственной вины! — Наримантас отпрянул от Дангуоле. Хохотала, как прежде, или ему почудилось? Уж лучше помешанная, чем эта, с гнездом вместо прически.
— Туман… Туман!
Словно на заигранной пластинке вертится в мозгу это слово, до крика усиленное проигрывателем, как сказал бы Ригас.
Ригас? Кто назвал его так? Нельзя! Это живого звали Ригасом, умерев, он снова стал для них Риголетто, как в метриках; человеку суждено иметь два свидетельства — рождения и смерти.
— Нет, нет… я пойду… Ведь он один, один-одинешенек в тумане… в страшном тумане…
Дангуоле, подтянув чулок, сползла на пол У Наримантаса сдавило сердце, словно мнет его чужая рука. Доводилось и ему массировать остановившееся сердце, вскрыв грудную клетку… Картина промелькнула не случайно, хотя теперь Наримантасу кажется, что целый год не держал он в руке скальпеля, а трепещущий, мерцающий красными сгустками мир тоже засыпан землей.