На исходе лета — страница 23 из 100

— Пусть они будут живы, пусть будут сильны... Пусть никто не узнает, кто была их мать, пусть живут без имени...— часто шептала она себе в те дни перед Серединой Лета.

Но третий детеныш, Люцерн, не покинул Верн, остался под ее опекой, и в этой опеке на какое-то время она нашла новую и страшную утеху. Ради сына она убила своего отца Руна, а потом, если бы не темный Звук Устрашения и не тлетворная сила Скалы, она могла бы спасти и Люцерна.

Но злые силы возобладали над ней вместе с династическими устремлениями, и она посвятила своего сына безрадостному Слову, сделав с ним то, что в свое время сделали с ней. Хуже того, она сделала это добросовестно. И еще хуже — чтобы сделать это, она даже отказалась от собственного мятущегося «я», отринула память о Триффане, отринула светлое побуждение, которое на короткое время захватило ее и заставило приказать Сликит забрать двух других кротят.

Потом, когда детеныш созрел для того, чтобы радоваться жизни, солнцу, воздуху и любви, она сама оказалась отринутой, и пришлось позволить ему это.

— Я уступила его Терцу... Уступила...

От этих мыслей когти ее сжались в муке и ненависти к себе за то, что она предала единственное, что осталось в жизни. Из всего содеянного об этом было больнее всего думать.

И все же, как ни порочна была жизнь Хенбейн, она мужественно заставила себя взглянуть назад...

И теперь мы видим, как она играет роль Госпожи Слова, дает позволение начать приготовления к обряду Середины Лета и одновременно храбро сражается с одолевающими мыслями о том, чего она могла бы не совершить в жизни.

К чести Хенбейн нужно сказать, что в конце концов ей удалось преодолеть сожаления и сосредоточиться на сегодняшнем дне, задав себе вопрос: что же делать теперь? По причинам, которые мы скоро узнаем, она не думала, что Люцерна можно исправить. Он был таким, каким сделали его она же сама, Терц и в конечном счете Закон Слова. Вновь и вновь Хенбейн спрашивала себя: в чем слабость Люцерна и как ею воспользоваться?

Живя в погрязшем в междоусобицах вернском мире, Хенбейн понимала, что Люцерн догадывается о ее мыслях и намерениях и вместе с Терцем стремится ограничить власть Госпожи чисто ритуальной ролью, а ее окружить шпионами и загрузить работой, чтобы не осталось времени и возможности каким-либо образом претворить в жизнь планы, если таковые есть у нее.

— Когда придет Середина Лета и она выполнит свою роль... — промурлыкал Люцерн.

— Да, — сказал Двенадцатый Хранитель и ничего не добавил.

Сама сущность подобных кротов заключается в коварстве и лицемерии, обычная их манера — двусмысленности и недоговоренности, и, когда, волею судеб, они движутся к одной цели, трудно упрекнуть их в том, что они до конца не открывают друг другу своих замыслов — как убрать с пути третьего.

Но в чем же все-таки заключалась слабость Люцерна, если таковая была? Над этим-то измученная, окруженная врагами Хенбейн и ломала голову, отлично понимая, что, когда ее обязанности будут выполнены, Терц с Люцерном захотят избавиться от нее. И избавятся. И вновь Хенбейн размышляла о воспитании сына с той Самой Долгой Ночи. Существовало нечто, о чем знали только она и Терц: она — как Госпожа, он — как Хранитель Двенадцатой Истины. Эта Истина содержала один из основополагающих принципов веры в Слово: ни один крот не бывает совершенным; и в обязанности Двенадцатого Хранителя входит выявить, какой слабостью отличается каждый сидим, чтобы в случае надобности Господин или Госпожа могли воспользоваться ею. Эта ядовитая истина, эта червоточина на летней розе — величайшее из искусств Двенадцатого Хранителя. Хенбейн знала, что Терц обязательно вложил в Люцерна какую-то слабость, но не знала, какую именно.

— В чем же она? — сотни раз спрашивала себя Хенбейн. — Да будет мне дано открыть ее!..

Это стремление найти ответ заставляло ее снова и снова перебирать в памяти все, что она могла вспомнить о страшном воспитании Люцерна в когтях Терца....

Мы уже говорили, что, как бы неприятно это ни было, мы должны написать об этом воспитании. Это действительно неприятно, но необходимо. И пусть все, кто отдает своих детенышей на воспитание, задумаются о своих обязанностях и о том, как содействие — или противодействие — природе Безмолвия зависит от любви — или недостатка любви — к своим кротятам.

Чтобы родители твердо усвоили: время быстро совершает свой круг, дети сами становятся родителями, а о кротах судят по качествам, которые он или она почерпнули из прошлого, чтобы сделать в настоящем что-то такое, что обогатит будущее. В настоящем же нет ничего реальнее, и ничто не требует большего внимания, чем находящиеся на попечении крота детеныши. Ничего. В случае успеха ничто не может принести большего удовлетворения. И никакая неудача не может быть страшнее...

Люцерн начинал как все кротята: скулил, сосал молоко, играл — жил. Это был хорошенький кротенок, хотя темный и беспокойный, но многие кротята рождаются такими. И далеко не все становятся чудовищами.

Любуясь на него, Хенбейн ощущала великую радость. Но, слыша, как он скулит, и не понимая почему, уставая от его ребячьей активности и назойливости и не имея необходимого терпения и опыта, Хенбейн не знала, что делать, и злилась на саму себя.

В мрачном месте, где родился Люцерн, в окружении самцов, приученных смотреть на самок с отвращением и страхом, Хенбейн не к кому было обратиться за советом. Немногие матери среди обширного кротовьего мира были так плохо подготовлены к материнству или попали в такое неудачное место для столь великой и в то же время тривиальной задачи — подготовки кротенка к зрелости, причем подготовки с любовью.

Знай она хотя бы, что и так уже сделала больше, чем смогли бы сделать многие матери: сражалась за своих детенышей, помогла всем им выжить и благодаря какому-то инстинкту, более глубокому, чем само время, дала возможность двоим из них спастись... Однако ей не дано было найти в этом утешение.

— Милый мой, лапушка, деточка моя, — мурлыкала она слова, которых сама никогда не слышала от страшной Чарлок.

Хенбейн плакала, видя его счастливым и чувствуя себя неспособной испытывать такое же счастье; хуже того, когда он требовал любви, на нее накатывала волна необъяснимой злобы. Эта злоба таилась внутри нее, и неумение выразить любовь превращалось в ощущение собственной никчемности, заставляя мать выплескивать на невинного детеныша свою обиду и месть за то, что некогда было проделано с ней самой. Пожалеем ее: она просто не знала, как смягчить ненависть, которая в этом маленьком скулящем существе росла рядом с любовью, подобно тому как черный плющ обвивает ствол платана.

Вновь и вновь Хенбейн вспоминала, с какой настойчивостью Терц просил привести к нему Люцерна на Самую Долгую Ночь, чтобы начать обучение:

— Это самое подходящее время, Госпожа, самое подходящее для него.

Она дала согласие и еще раз подтвердила его, но Герц при каждом удобном и неудобном случае продолжал напоминать Хенбейн о ее обещании, вызывая у нее раздражение и чувство вины за то, что она расстается с сыном и передает его чужому кроту, словно желал лишний раз проявить свое искусство Двенадцатого Хранителя.

Хенбейн отнюдь не была глупа и приняла вызов.

— О да, Госпожа, я понимаю, что мое усердие может вызывать раздражение. Но это необходимо, если детеныша нужно полностью подготовить к тому, что его ждет. Я повторяю: чтобы выполнить свою задачу, он должен возненавидеть тебя.

— Какую задачу ты имеешь в виду, Двенадцатый Хранитель?

Поколебался ли тогда Терц? Она следила за его реакцией, изощренная в наблюдательности, как и он в бесстрастности. И не заметила никаких колебаний. И все-таки знала, что он лжет.

— Его задача, Госпожа, — стать Господином Слова после тебя. Стать твоим достойным преемником.

Нет, нет, нет. Тут крылось что-то еще. Что-то задуманное Руном. Что-то...

— Ты — порождение Руна, Хранитель.

Никогда еще Хенбейн не была так близка к обвинению в лживости.

— Но ты можешь меня переделать! — как ни в чем не бывало ответил Терц. Его глаза были холодны и бесстрастны, как и ее собственные.

— Что ж, ладно. Он придет к тебе. Придет. Вот только...

— Слово Госпожи?

— Он будет воспитываться вместе с другими кротятами, как я приказала?

— Я отобрал двоих, Госпожа.

— Расскажи мне о них.

Хенбейн удивилась, обнаружив в себе ревность к этим кротятам, и удивилась тому, что Терц отступил в тень, словно, заметив ее ревность, понял, что один из тех, кого он выбрал, испытает эту ревность на себе. Хенбейн вспомнила, что Терц хотел посеять ненависть между сыном и матерью, и улыбнулась. Один из будущих товарищей Люцерна будет уничтожен, если она так пожелает,— это плата за ненависть сына.

— Первого я выбрал после долгих раздумий, а второго — повинуясь инстинкту, а также выполняя клятву, данную Слову.

И снова Хенбейн удивилась, потому что такие клятвы были редки, особенно редко они исходили от Хранителей, и уж совсем редко — от Хранителей Двенадцатой Истины.

— Первый — это Клаудер, уроженец Хоксвика, умный, агрессивный, хитрый. Это редкий крот, прирожденный лидер, и он хорошо послужит тому, в кого поверит. Если можно так выразиться, Госпожа, как ты служила Руну в его кампании на юге, так Клаудер будет служить Люцерну. Я сделаю его достойным этой великой задачи.

Великой задачи? Терц знал что-то, чего не знала Хенбейн. Терц замышлял нечто большее, чем говорил. И снова Хенбейн различила здесь зловещий коготь Руна.

— А другой послушник, что скажешь о нем?

Терц замялся. Искренне? Или притворяется? Хенбейн не поняла. Ей не нравился этот крот, но про себя она признавала, что он мастер своего дела — и, следовательно, годится в наставники для ее сына.

— Не знаю, что сказать, но обещание сидима перед Словом священно,— ответил Терц.— Не знаю...

— Чего ты не знаешь, Хранитель?

То было удивительное признание, и Двенадцатый Хранитель выглядел небывало смущенным. Этот момент быстро миновал, когда он повторил еще раз, что выбор был сделан инстинктивно, а до сих пор его, Терца, интуиция еще не подводила...