Так было в Москве, а Милославский такое же устроил вкруг Коломенского. Более ста пятидесяти виселиц понастроил он красивым узором, и на каждой качались два, три, а то и четыре трупа.
– Будете помнить, как буянить, волчья сыть, – говорил он со злорадством и бил мятежников плетьми, прежде чем их повесить.
Смута кончилась. Бояре успокоились и стали устраивать свои хоромы, даже не подумав чем-нибудь облегчить народную тяжесть.
Мирон и Панфил быстро шагали по дороге к Новгороду, и Мирон говорил Панфилу:
– Нет! С сильным не борись, не осилишь, брат! Бери его из-под тиха, бери в одиночку! Вот мы с тобой выйдем на Волгу, доберемся до Астрахани, а там – гуляй, душа! Кто подвернется, над тем потешимся. Там у меня приятелей сколько хошь. Еще от того времени, как царь Михаил помер!
Панфил кивал головой и говорил:
– Ни одному боярину не спущу! Во!
Все их товарищи качались на виселицах, и только они вдвоем успели спастись от общей участи.
Петр ликовал. Царь обласкал его, сделал своим ближним и наградил его и вотчиной, и шубой, и перстнем, и даже давал воеводство, но Петр отказался, сказал:
– Государь, дозволь мне только при твоей милости бессменно быть!
– Ну, добро! – сказал ему царь. – Женись, и я тебя ближним боярином сделаю!
Петр упал царю в ноги. Царь засмеялся:
– Али уж приглядел кого?
– Есть, государь!
– Кого же?
– Княжна Катерина Куракина, дочь князя Василия!
– Что ж, совет да любовь. Правь свадьбу, мы у тебя пировать будем!
Петр еще раз поклонился в ноги и поднялся сияющий счастьем и радостью.
Нечего и говорить, что Теряев не противился такому браку, а Куракин уже ранее благословил Петра и дочь свою.
Свадьбу решено было праздновать после Петрова дня, а до того времени, что ни день, у Куракиных в терему справлялись девичники. Сбирались знакомые девушки-подруги и пели подблюдные и иные песни. Заезжал на эти девичники и Петр, щедро одаривая девушек и деньгами, и сластями, и лентами.
За версту по его сияющему лицу можно было узнать в нем счастливого жениха, и когда с ним встретился князь Тугаев, он невольно спросил его:
– Что с тобой?
И князь Петр рассказал и про свои успехи в укрощении мятежа, и про награды, и про близкую свадьбу.
Лицо Тугаева омрачилось, но он крепко обнял Петра и расцеловал его.
– Стой, – сказал ему Петр, – а отчего у тебя лицо такое хмурое? Да еще: где пропадал ты?
Тугаев усмехнулся.
– На вотчине был, – ответил он, – делишки завязались там малые. Теперь часто ездить буду туда!
– А хмур от чего?
Тугаев вздрогнул, потом пристально посмотрел на Петра и сказал:
– Сам знаешь! Мог бы и я быть таким же счастливым, как и ты, да не судил мне Бог этого! На постылой женат… Ну и завидки берут!..
Петр сочувственно вздохнул.
– Э, не все и не всем счастье. Гляди, и у нас в доме. Вон сестра пропала: следов ее нету…
Тугаев опять вздрогнул.
– Брат Терентий ходит туча тучей. С женой у него нелады. Нигде, друг Павлуша, счастья нет!..
Тугаев только кивнул головой. Он вернулся домой и был мрачнее ночи. Некрасивая жена его осторожно сошла к нему и ласково сказала:
– Друг Павел, супруг мой, скажи, где ты был? Все я очи свои проплакала, на дорогу глядючи, тебя поджидаючи!
Князь взглянул на нее с ненавистью и ответил:
– Уйди, супруга моя любезная, Бога для, пока я плети со стены не снял.
Княгиня заломила руки, жалобно завыла и ушла к себе.
– Эх, горькая жизнь! Постылая жизнь! Было бы и счастье, и радость, и покой, и довольство, а теперь?.. – И он с ужасом думал о своем положении.
Устроил он Аннушку, как птичку в гнезде, у себя на вотчине, а все ж она тоскует, голубка, что птичка в клетке.
Еще спасибо, что девка Дашка к ней перебежала. Все ей теперь легче будет. А как любит, как любит его, окаянного!..
Князь закрыл голову руками и заплакал.
А сверху до него доносился вой ненавистной ему жены.
Вой этот наконец достиг его слуха. Он вскочил, и глаза его вспыхнули сухим блеском.
– О, будь же ты проклята!
Он поднял кверху сжатый кулак, и в это мгновение в голове его мелькнула мысль о порошке, что дал ему Еремейка.
Лицо его стало белее полотна.
– Нет мне спасенья, – пробормотал он, – погибать у Сатаны все едино!.. Ну так уж я…
Он не договорил своей мысли и судорожно засмеялся.
В голове его созрело адское решение.
Пусть сделается так, как он порешил. Не будет ему счастья, но ей, Анночке, оно будет. Поженится он на ней, вымолят они прощение, а то и обманет он всех, коли она тоже на обман пойдет, а с этой?.. И он презрительно махнул рукой.
XXСкорбные духом
Благоговейное молчание в моленной Морозовой. Сидит Аввакум, лицо скорбное, грозное. Невдалеке сидит сама Морозова с ликом преблагой девы; смотрит на нее не насмотрится князь Терентий, а юродивый Федор, в одной рубахе, с веригами под ней, стоит неистов и рассказывает по приказу Аввакума о своих претерпенных страданиях.
Был он за свое упорное староверство отдан под начало рязанскому архиепископу Иллариону и бежал оттуда, не перенесши мучений…
– …И зело он, Илларион сей, мучил меня, – хрипло рассказывал Федор, – редкий день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог…
У Морозовой лицо выражало благоговейный трепет: она уже знала, что будет дальше, а Терентий весь замер.
«Господи! – думал он. – Истинно твои подвижники! За что бы инако их мучили так и гнали! В Писании сказано: за Меня претерпите, будут гнать вас и мучить за имя Мое, – и вот сбывается!»
А Федор продолжал монотонным, хриплым голосом:
– …В ночи моляся, плачу, говорю: «Господи! Аще не избавишь меня, осквернят меня и погибну. Что тогда мне сотворишь?..» И вдруг, милостивцы и госпожа моя, железа все грянули с меня, и дверь отперлась и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, встал и пошел. К воротам пришел, и отворены, и стражник спит. Я по большой дороге и в Москву!..
«Чудо! Чудо Господнее въявь!» – думал в умилении Терентий и изумленными глазами смотрел на юродивого, а Морозова тихо плакала и крестилась.
Аввакум говорил:
– Видит Господь наш, у кого правда, и указует нам пути ко спасению!
«Видит Господь», – думал Терентий.
А Аввакум продолжил:
– Вот теперь бунт этот! Поднялись на бояр, на царя с дубьем и дрекольем. Како не знаменье? И что ж! Не вняли! Я в те поры ходил и взывал, а ноне меня взашей из дворца прогнали, а патриарх этот (тьфу! антихристово отродье) наказал беречься. Инако и в железа закуют, и опять сошлют. А мне что? Я за Бога моего! Мне и мучиться лестно!
«А я малодушен, – думал с огорчением Терентий, – познаю их мерзость, а сам у них в церкви стою, их пение слушаю, на пяти просфорах обедню служу вместе с ними иногда троеперстно крещусь!»
Эти мысли терзали его, мучили.
Мысль об общей греховности охватила его с неудержимой силой.
В последнем бунте он видел карающую руку Господню и ужасался, что дальше будет.
В семье Господень гнев разразился пропажей сестры.
Кругом голод, мор, оскудение, а царь и бояре не видят и видеть не хотят. В душе над его речами смеются…
Он делался все мрачнее. Отец с тревогой смотрел на него и думал: «Гибнет, и гибели его не пойму!»
Молодая жена с ненавистью смотрела на мужа и жаловалась брату:
– Нешто муж? Не прибьет, не приласкает. Глядит зверь зверем и не видит, в горнице есть я или нет. Хоть с холопом слюбись, ему не горюшко!
Князь Василий Голицын пробовал было намекнуть Терентию, но тот только грозно посмотрел на него и ответил:
– В дому у себя муж голова. А что сестра твоя на меня жалобилась, так ее за это учить надо, да ин не охоч я до бабьего крика!
– Черт какой, прости господи, – пробормотал Голицын, отходя от него.
И жизнерадостный, любвеобильный царь стал сторониться мрачного Терентия и не звал его уже к себе так часто. Молодой Петр был ему милее.
Радостный и счастливый Петр не мог выносить мрачного вида своего брата и однажды сказал ему:
– Брат мой, Терентий Михайлович, поделись ты со мной своей думушкой! Что с тобой? От самого похода, как мы вернулись, ты совсем иной стал. Помнишь, бывало, мы вместе на охоту езживали. Ты меня добру поучал, а ныне словно чужие мы. Ты даже моей радости не рад.
Слова брата тронули Терентия. Он горячо обнял его и ответил:
– Не то, Петр! Брат ты мне любезный, как и был ранее. А только дороги наши разные! Я познал свет истины, а ты во тьме и все наши, и скорблю я о том и не знаю выхода!
Он вздохнул и провел рукой по побледневшему лицу.
– Почему мы во тьме? – тихо спросил Петр.
Терентий ответил:
– Никонианцы вы! Душу антихристу продали!
И Терентий с жаром начал передавать поучения Аввакума, рассказывать про виденное у Морозовой, говорить о знамениях, что свидетельствуют о гневе Божьем.
Петр слушал, ничего не понимая из его слов, а потом беспечно ответил:
– Про то знают царь, патриарх да наши духовники! А мне в это дело не мешаться. Слышь, для того собор был. Греческий и антиохийский патриархи были. Им ли не знать?
Терентий гневно топнул ногой.
– Им что? Их прельстил тогда Никон, они и согласились. У себя небось «Исус» с одним «и» пишут, и аллилуйя поют как надобно, и все прочее, а мы – погибаем! Им на радость, что антихриста нам оставили…
Петр покачал головой.
– Мудрено все это! Мое дело саблю знать, да своих соколов, да Катюшу!
– То-то и есть, – с укором ответил Терентий, – что дороги у нас разные. Ты по одной, а у меня другая. Не о хлебе едином жив будет человек, а вы все только о хлебе!..
Петр вздрогнул и отошел от Терентия. Действительно, дороги их были разные. Князья Голицыны – вот это приятели ему. Тугаев только стал что-то больно уж мрачен да пасмурен.
Неделю здесь, неделю на усадьбе где-то, а дома у него жена какой-то немочью больна. Сказывают, и доктора, и ворожеи, и знахарки были – нет от них помощи! Лежит да охает!