– Скажите, Владимир, а как вы себя утешали, когда у вас… в общем… ну с женой не ладилось?
– Я скучный человек, Любава. Одно слово – военный. Поскольку сочинить что-нибудь самостоятельно я не способен, я утешал себя чужими словами. Был такой английский поэт – Оден. Моя мама его много переводила. Она у меня была переводчик, хоть и попадья…
– И что этот Оден? Мы его не проходили…
– Оден говорил: «Если в любви невозможно равенство, пусть я буду тем, кто любит больше». Эти слова, уж не знаю почему, всегда приносили мне облегчение…
– Хорошие слова… Но от них еще хуже делается! – Черты лица Любавы вновь искривила горькая гримаса страдания.
Комлев подвинулся к девушке и приобнял ее. Та не возражала.
Так и сидели они много минут кряду – как отец и дочка. Изредка на Любаву, что называется, «накатывало» и она вновь начинала судорожно сотрясаться, уткнувшись носом в рукав комлевского пушистого свитера с угловатым финским узором. Комлев прижимал ее к себе, гладил по мокрым волосам.
– Ну полно, полно вам, Любовь Андреевна… Ни один человек, ни один мужчина не стоит женских слез… Поверьте мне, уж я-то знаю – столько женщин из-за меня плакало!
Комлев сам не понял, когда что-то в них обоих переменилось.
Словно бы вдруг какое-то колдовство сгустилось в воздухе – кроваво-красное, а может, переливчато-персиковое, плотное, упругое и требовательное. Вынуждающее к чему-то важному, к чему-то такому, о чем невозможно будет потом «просто забыть».
Любава встала с лавки и поглядела на Комлева выжидательно.
Повинуясь порыву, Комлев тоже встал.
Резким движением Любава высвободила свою черную гриву из плена ухватистой перламутровой бабочки. Сделала шаг ему навстречу – в этом было что-то от привычной Комлеву с детства атмосферы танцкласса. И сразу вслед за этим несмело прильнула своими алыми и сочными, как надрезанная крымская слива губами, к его губам – сухим, обветренным.
Это было так неожиданно, что Комлев не сразу ответил на поцелуй.
Но все же ответил.
Хотя контролировать себя ему с каждой секундой становилось все сложнее, он сумел смирить свои извечные жадность и требовательность. Комлев целовал Любаву с той осторожной деликатностью, которая предполагала еще для партнерши некую возможность отступления…
Но Любава, похоже, отступать не собиралась.
Она обвила шею Комлева обеими руками (Комлев почувствовал мятный запах дезодоранта, которым она обрабатывала подмышки) и тесно прижалась своим животом к его.
«Какая же она горячая… Даже через одежду чувствуется…» – подумал он, притискивая к себе пухлые ягодицы девушки и с неудовольствием отмечая, как внутри у него поднимается высокая, неостановимая волна плотского желания, обуздать которую будет уже невозможно.
Лаская высокую Любавину грудь, Комлев с затаенной радостью наблюдал за тем, как быстро набухает, наливается тело девушки сладким ядом желания…
Любава все же сняла свой склизкий холодный купальник, хотя, так сказать, технически в этом и не было ультимативной необходимости.
Теперь она стояла перед Комлевым совсем нагая, и ее смуглая от природы кожа призывно блестела в желтом недобром свете ламп низкого подволока.
В который уже раз Комлев залюбовался гармоничной стройностью ее фигуры с мягко проработанным узором мышц брюшины и тонкой, такой тонкой талией. Он с умилением отметил и гладкий, тщательно проэпилированный почти до самого устья, младенческий какой-то лобок с неширокой куртинкой темных волос (из рассказов экс-любовницы, стриптизерши Валерии, он смутно помнил, это называется «карибский остров»).
Глядя на Комлева с запредельной серьезностью человека, совершающего ответственно-безответственный поступок, Любава осторожно легла на лавку вдоль, да так, что ее круглый мускулистый задок очутился возле самого края. И раздвинула ноги.
Комлев невольно прищурился.
Это было очень красиво.
И очень по-настоящему.
Вечер, начавшийся так нервозно-печально, вылился в… в…
– Любава, я…
– Да, – кивнула Любава и ее розово-шоколадные соски напряглись – нет, не от сквозняка, но от желания, наползающего медленным жарким слизнем.
Комлев ненавидел любовь в стиле как придется. И любовь второпях тоже. Вот почему предложенное Любавой положение его не вдохновило.
Разоблачившись насколько это было возможно оперативно, он подхватил Любаву на руки и, осторожно разведя ее бедра, бережно усадил ее себе на колени, благо она не принадлежала к породе крупнозадых и толстокостных и это было нетрудно.
А затем с силой навернул, надвинул ее на себя. «По крайней мере так я не сделаю ей больно…»
Судя по стыдливой скованности ее быстрых движений, в любви Любава была малограмотной и пугливой дикаркой. И хотя она следовала всем настойчиво-ласковым велениям Комлева, тому было ясно: от нее не следовало ожидать никаких сногсшибательных инициатив. Поспеть бы ей за его, Комлева инициативами…
«Не похоже, чтобы этот „один парень“ баловал изысками мою туземную королевну…» – подумал Комлев, скользя вожделеющим языком по впадине между задорно торчащими грудками Любавы.
Их слияние было тесным и для Комлева достаточно обязывающим. Но Любаве, которая уперла босые ноги с белесыми коготками во влажные плитки пола, эта гимнастическая импровизация, похоже, даже нравилась…
И все же Комлеву пришлось приложить все свои немалые уменья для того, чтобы довести Любаву до экстатической кульминации. У него даже сложилось подозрение, что она сама не больно-то этой кульминации хотела. И пришла к ней отчасти поневоле, на миг потеряв над собой контроль. Она словно бы свалилась в сладкие воды блаженства, поскользнувшись на прыжковом мостике…
Вот Любава замычала что-то невнятное, небольно вцепилась коготками в его спину и несколько мгновений билась, как пойманное животное, откинув назад голову и зажмурив глаза. Вот она судорожно стиснула бедра…
Лишь после этого Комлев позволил себе излиться.
Странно, но пока все происходило и проистекало, никто из них – ни Любава, ни Комлев – не проронил ни слова.
Лишь когда последнее эхо сладострастных конвульсий растаяло, Комлев поцеловал свою раскрасневшуюся полюбовницу в край сытой улыбки и сказал:
– Ты была… Ты была… невероятная!
– Спасибо, – одними губами произнесла Любава. Комлев заметил, что надбровья у нее все еще красны от слез.
Подарив Комлеву скупой поцелуй в лоб, Любава встала с его онемевших колен.
Затуманенным взором обвела раздевалку. Скрутила волосы в пучок.
Похоже, лишь в эти секунды до нее дошло, что же на самом деле произошло. И ей стало стыдно – Комлеву было достаточно одного движения густых Любавиных ресниц, чтобы понять это.
Чего Любава Мушкетова стыдилась больше – разнузданной стремительности своего порыва, исступленной чувственности своих ласк, своеобразия места, где сближение произошло, или чего-то совсем пустякового вроде прыщика на ягодице или тоненького дегенеративного волоска близ ареолы, Комлев, конечно, не знал. Но саму эмоцию он очень даже почувствовал…
Он, как и был нагой, полулежал на той самой деревянной лавке и, подперев голову ладонью, грустно глядел на то, как Любава, с каждой секундой все более отдалясь от него и того, что было между ними, пытается одеться.
Вот из шкафчика с номером 19 вразнобой полетели на мокрый пол капроновые леггинсы, измятая серая юбка, салатного цвета туфли-балетки, свитер с высоким горлом – Любава нервничала, Любава все больше «заводилась»… Вот вспорхнули и мягко приземлились на пару ее зеленых вьетнамок трусики-ниточки, а вот он лифчик, кружевной и прозрачный, тоже почти невесомый… И все это имеет ее, Любавин, запах, запах парного молока, мускуса, раскаленного песка – этот запах Комлев теперь знал и мог отличить от сотен других.
Любава в трусиках и лифчике, даже сама того не желая, выглядела отменной соблазнительницей. И Комлеву пришлось собрать в кулак всю свою выдержку, чтобы не взмолиться о…
«Бесполезно… Она сейчас как Ева после грехопадения… Пока она не пресытится этой ролью, любые попытки тщетны…»
Чертыхаясь, Любава принялась натягивать бесцветные капроновые леггинсы – ноги были влажные и натягивались они так себе, все время норовили пристать к коже.
Затем пришел черед юбки – второпях Любава никак не могла сладить с задней застежкой. От помощи же Комлева грубиянка наотрез отказалась.
Со свитером дело обстояло попроще… В общем, не прошло и десяти минут, как Любава, полностью стряхнув с себя блаженное любовное забытье, приобрела вид отчужденный и деловой.
– А вы почему не одеваетесь, Владимир? – строго спросила она, придерживаясь рукой за стену (вторая рука натягивала на пятку мягкий задник туфли).
– Не одеваюсь – потому что не желаю, – спокойно сказал Комлев, не меняя положения. – Мне нравится мое тело. И я считаю, оно заслужило несколько минут свободы от шерстяных и хлопчатобумажных вериг человеческой цивилизации…
– Вы хоть понимаете, где мы находимся?
– Да. Мы находимся в женской раздевалке, – в спокойном голосе Комлева звучала убийственная ирония, призванная оттенить «училкину» серьезность Любавы.
– Вы как хотите, а я пошла!
– Даже не попрощаетесь?
Несколько мгновений Любава глядела на вальяжно-атлетического, белого и безгрешно-нагого, как античная статуя, Комлева с выражением удивленного одобрения – как видно, несмотря на все моральные запреты, а возможно даже и латентное ханжество, зрелище пришлось ей по вкусу – кому же не нравится, когда тебя желают так сильно. Но в душе госпожи военврача уж очень яростно боролись приязнь, мораль и здравый смысл… Когда Любава была практически готова сорваться с места, чтобы припечатать к скуле Комлева прощальный поцелуй, ведь это не комильфо, уходить, не поцеловав человека, с которым только что был так близок, в коридоре отчетливо хлопнула дверь – не то сквозняк, не то полуночник, засидевшийся в парной…
– Прощайте! – быстро сказала Любава и бросилась через порог.