На короткой волне — страница 2 из 26

— Ну зачем ты приехала сюда? Жила бы с матерью в деревне, — рассердился он.

— А ты не бойся за меня. Я не маленькая. Только в убежище не посылай. Там еще страшнее. Я лучше буду около дома стоять.

— Глупая! Там одни мужчины стоят.

— Ну и пусть. А в убежище все равно не пойду. Что мне там делать? Узлы стеречь, что ли?

Первое время глаза жмурились от вспышек зениток, но я заставляла себя не мигая смотреть на огонь. Смутные, неясные мысли бродили в голове, но одно я знала твердо: приучить себя к этому огню, к этим оглушающим орудийным залпам значило закалить свою волю, воспитать в себе бесстрашие. А потом уж и какое-нибудь настоящее дело!

По вечерам вся молодежь нашего дома собиралась в конторе домоуправления. Мы проверяли посты на крышах домов, в пустынных дворах, которые все стали проходными. Ходили вокруг большого темного здания театра, увешанного маскировочными сетками, заляпанного рисунками. Он был нашей гордостью до войны — театр, выросший на наших глазах. А сейчас на его ступенях нарисованы крыши домов, а на колоннах «деревья».

Откуда-то издали доносились звуки канонады, изредка небо прорезали прожекторы. Медленно наступал рассвет… А мы все ходили, ходили… Иногда потихоньку пели: «Голубыми туманами наша юность прошла…» Зарево ночных пожаров растекалось по небу, уступая место синим московским зорям.

Вскоре я устроилась на швейную фабрику. «Красная оборона» ученицей в школу ФЗУ.

Наступила зима — первая военная зима. На фабрике не хватало электроэнергии, не работало отопление. По целым дням мы сидели в шубах, с трудом удерживая иголку в окоченевших пальцах. Так было на работе. А дома… От стрельбы зенитной батареи стекла выбиты и заменены фанерой. Отопление в доме тоже не работало. В комнате стоял такой же холод, как и на улице, только не было ветра. Оконная ниша покрылась толстым слоем снега. Я жила одна в квартире — отец на заводе, сестра на лесозаготовках, и мне было немножко страшно. В шубе залезала я в постель, укрывалась двумя ватными одеялами и прятала лицо в подушку. Объявляли тревогу, а мне смертельно хотелось спать.

Как-то пришел с завода отец и принес железную печку-«буржуйку». С тех пор у меня была постоянная забота — напихать в печку как можно больше бумаги. Гасила в комнате свет, открывала дверцу и смотрела, как плясали огненные отсветы, выхватывая из темноты то угол картины с золотыми колосьями ржи, то заснеженную раму окна.

В тот день, когда немецкие войска находились на ближних подступах к Москве, нас, рабочих, собрали в один цех, и директор фабрики сказал:

— Товарищи! Фабрика закрывается. При расчете получите деньги за месяц вперед.

…Через день мы пришли за расчетом. Вдруг кто-то вбежал в бухгалтерию и на весь коридор закричал:

— Идите на работу! Фабрика опять открывается!

Все бросились к своим цехам. Нам не нужно было денег «вперед». Мы хотели работать, чтобы по-прежнему ежедневно выезжали из ворот нашей фабрики автомашины с шинелями, телогрейками и ватными брюками, направлялись прямо с фабрики на передовую…

В этот памятный для москвичей день все мы слушали по радио выступление председателя Московского городского Совета.


Все больше и больше задумывалась я над своей жизнью. Ну, работаю на фабрике. Ну, дежурю ночами. Этого мало! Надо на фронт!

Вместе с несколькими девушками из своего цеха подала заявление с просьбой принять меня в комсомол, и в последних числах декабря мы поехали в райком. Меня пригласили в кабинет одной из последних. Я очень волновалась и даже имя и фамилию свою назвала не совсем уверенно. А когда секретарь райкома спросил, читаю ли я газеты и слежу ли за положением на фронтах, вдруг машинально произнесла фразу, которую слышала утром по радио:

— Наши войска оставили город Феодосию.

Потом спохватилась, посмотрела на всех. Секретарь перебирал бумаги на столе, а остальные члены бюро сделали вид, что не слышали моих слов. Только наша Лена — секретарь комитета — укоризненно покачала головой.

«Не примут! — подумала я. — Нет у меня политической подготовки!..» Но в комсомол меня приняли и поручили работу агитатора в госпитале.

Три раза в неделю я стала ездить в Тимирязевку. Там, в корпусах академии, разместился военный эвакогоспиталь. Я ходила по палатам, беседовала с ранеными бойцами, читала им книги.

Очень возможно, что, если бы я попала в стационарный госпиталь, где не так быстро сменялись больные и раненые, я осталась бы в нем до конца… Было у меня большое желание отдать все свое душевное тепло, чувствовать себя нужной этим людям. Я хотела входить в палату, слышать знакомые голоса, видеть ответные улыбки, знакомые лица. А в той палате, куда меня назначили, ежедневно менялись раненые. В этом круговороте я казалась себе никому не нужной.

Вот почему незначительный случай послужил причиной моего ухода из госпиталя. Это произошло в феврале 1942 года. Не помню числа. Только помню, что было очень холодно. В этот вечер, едва я пришла на дежурство, ко мне подошел высокий молодой боец с обмороженным лицом. Обе руки забинтованы. Я старалась смотреть ему прямо в глаза, потому что боялась выражением лица огорчить его. Но помимо воли видела только его губы: посиневшие, как крошками, густо усыпанные мелкими капельками запекшейся крови. Это было страшно: красивая линия рта и замерзшие крошки на губах…

Я выполнила его просьбу. Разыскала мать и передала ей все его поручения. В холодном дребезжащем трамвае, на пути из Замоскворечья в Тимирязевку, меня согревала мысль, что, вернувшись в госпиталь, обрадую человека. Но пока ездила, его уже отправили в другой госпиталь. Я почувствовала какую-то пустоту и разочарование.

Вместе с подружками по цеху я записалась в кружок автоматчиков, ездила на Петровку заниматься в райсовете Осоавиахима. Когда через некоторое время нам сказали, что кружок автоматчиков никакого направления в действующую армию не даст, — я сразу ушла из него. Но что делать?.. Где найти свою дорогу? И когда же я доживу до шестнадцати лет?..

Председатель райсовета Миловидов понравился мне с первого же знакомства. Была в нем какая-то подкупающая простота. После одного из занятий я зашла к нему в кабинет и стала просить помочь мне поступить в морскую школу.

— Серьезно ли вы подумали об этом? — спросил он.

Со всей страстностью пятнадцатилетней девчонки я стала доказывать, что выбор сделан окончательно.

— А как смотрят на это ваши родители?

— Они согласны, — не моргнув глазом, ответила я, хотя отец, конечно, ничего не знал даже о моих занятиях в кружке автоматчиков.

Несколько месяцев Миловидов вел переписку и переговоры с соответствующими организациями, но повсюду получал отказ. Пытался отговорить меня, но я настаивала, и он опять звонил, писал, добивался.

Летом, с группой комсомольцев, я отправилась на трудфронт. Но разве о таком фронте мечталось?

Я уже окончила школу ФЗУ, получив квалификацию «швейника женского пальто», и работала в цехе фабрики по двенадцать часов в смену, как и все рабочие. После душного, шумного цеха очутиться на окраине подмосковного поселка, на свежем воздухе, ходить с граблями, просушивая торф-«крошку», — разве это фронт?

Через два месяца я вернулась на фабрику и вскоре опять сидела у Миловидова. Ничего утешительного сказать он мне не мог. Обиженная на всех, я стала избегать подруг и товарищей и увлеклась чтением. Читала без разбора все, что попадалось под руку.

Иногда воспоминания довоенной жизни вызывали прежнюю, неясную тревогу, и я одна ходила по Москве «заблудиться».

Как-то, когда я переходила улицу на Земляном валу, тоненький детский крик остановил движение. Взвизгнув тормозами, замерли трамваи, остановились автомашины, люди.

— Кто там? Кто? Что случилось? — раздавалось вокруг.

И действительно, было от чего остановиться движению, было от чего замереть сердцу: под передними колесами большой грузовой машины лежал, раскинув руки, маленький мальчик. Машиной ему, видимо, придавило ноги. Он тянулся из-под колеса, хватался ручками за булыжник мостовой, силился приподняться, тихо вскрикивал и, снова уронив голову на мостовую, плакал и что-то говорил быстро, захлебываясь. Я рванулась к машине. Шофер грузовика, опомнившись, дал задний ход, и машина тихо отодвинулась. Я приподняла мальчика и понесла на тротуар. Он крепко обнял меня за шею. Усадив ребенка на тротуар, я стала быстро ощупывать его руки, ноги, всё тело. Куда-то далеко-далеко уплыло все: шумная улица, толпа, окружившая нас плотным кольцом. Не знаю сама, откуда вдруг взялся у меня такой спокойный голос, как будто мы были вдвоем на необитаемом острове:

— Ну, что теперь будем делать? Больно? В больницу отвезти? Не надо? Дойдешь до дому? Вот в этом? Ну, здесь близко.

Это было счастливой случайностью, что колесо задело только мягкие ткани ног. Толпа постепенно расходилась. Двинулись трамваи, троллейбусы, загудели, пробивая дорогу, автомобили. Только шофер все стоял около нас и спрашивал:

— Ну так как же, а? Может, в больницу отвезти?..

Я помогла мальчику подняться, одернула на нем курточку, отряхнула. Он сделал несколько неуверенных шагов, оглянулся.

— Проводить тебя? — спросила я.

— Нет, не надо… Только… маме не говори. Ладно? — Я кивнула головой. Оглянувшись по сторонам, он перешел через дорогу, потом все той же неровной походкой направился к подъезду большого серого дома. Мальчугану было лет семь-восемь.

Дома весь вечер я раздумывала над этим случаем.

И вдруг поверила в себя, в свои силы, в то, что в трудную минуту буду решительна. Нужно только не теряться ни в какой обстановке.

2

Я пришла к Миловидову в кабинет и сказала:

— Мне уже исполнилось шестнадцать лет. Что хотите делайте, а я так не уйду. Не может быть, чтобы мы ничего не добились.

— Послушайте, Ася. Не хотите ли вы стать радисткой? Прием в школу начался.

— Нет, — ответила я не задумываясь. — Только в морскую школу.

— Но в школу радистов прием начался, — опять повторил Миловидов.