На Красном камне — страница 2 из 8

В настоящую минуту, впрочем, благодаря полуденному зною, Хрептовский тоже был свободен от комариной язвы, а потому чувствовал себя совершенно счастливым.

-- Давайте есть! -- произнёс он торжественным тоном, выкладывая испёкшуюся рыбу на лопасть весла, служившую нам обеденным столом.

Если бы он чувствовал себя хуже, он не сказал бы ни слова и даже не присел бы к закуске вместе с другими.

Барский вдруг поднялся и стал всматриваться вдаль по направлению к Красному камню.

-- Ветка [Челнок] едет! -- сказал он через несколько секунд. -- Толкается...

Мы словно по команде обратили лица в ту же сторону.

Через минуту возле камня на воде блеснул острый и мокрый нос небольшого челнока, и в воздухе мелькнули белые кончики палок, которыми проталкивался вперёд неведомый гость. От камня начинался широкий залив, имевший обратное течение, и гребцу приходилось держаться близко от берега и переталкиваться при помощи пары небольших шестиков, похожих на игрушечные. Через минуту челнок выдвинулся вперёд, плавно и проворно забирая дорогу своими тонкими деревянными ногами. Он походил на бойкого водяного жука, приспособленного для того, чтобы весь век бегать взад и вперёд по этим пустынным водам. Дорога его тянулась прямее шнура, один шестик не поднимался выше другого даже на полдюйма.

-- Якут едет! -- вдруг сказал Барский с оттенком разочарования.

Действительно, никто кроме туземца не мог подвигаться вперёд так плавно и красиво. Лицо Хрептовского тоже опечалилось. Несмотря на свою неразговорчивость, он любил общество, и в городе у него было много приятелей. Он, между прочим, рассчитывал, что в челноке едет Кронштейн, один из самых заядлых скитальцев, который всё лето таскался в челноке из одной заимки в другую на протяжении двухсот вёрст вверх и вниз от города и служил живой почтой для всех промышленников, которые не имели возможности отлучиться с невода в город.

Человек в челноке между тем подъехал к берегу. Он разогнал свою утлую посудину и, заставив её проскользнуть далеко на мокрый ил, одним лёгким прыжком выскочил на линию сухого песка. Он был в рваном кожаном кафтане, штанах из синей дабы и старых сапогах из жёлтой замши, более похожих на дырявые чулки.

-- Здорово! -- сказал он, подходя к костру.

-- Капсе! [Говори] -- поспешно отозвался Барский.

-- Хорошо! -- ответил якут на своём родном наречии самым невозмутимым тоном.

-- Что нового? -- продолжал Барский тоже по-якутски.

-- Ничего! -- отвечал якут.

-- Садись! -- пригласил я его. -- Кушайда надо!

Якут взял в руку кусок рыбы.

-- Почта пришла! -- сказал он самым равнодушным тоном, приступая, наконец, к сообщению новостей.

-- Где почта? -- сказали мы все вместе. -- Давай!

Мы вдруг вспомнили, что там, где-то в бездне за 10.000 вёрст у нас есть близкие и дорогие люди, что там есть целое человечество, живущее сложною лихорадочною жизнью, полною интереса, напряжения и борьбы.

Якут поднялся с места и, порывшись в челноке, достал оттуда пачку, обёрнутую в обрывок рубахи и перевязанную бечёвкой. Я поспешно сдёрнул обвязку. В пачке оказались старые номера "Новостей" и две книжки "Недели". Я перебрал газетные листы один за другим. Между ними не было ни одного письма, ни одной даже коротенькой записки.

Якут полез за пазуху и достал огнивный мешочек и из самой глубины его вытащил сначала два кремня, огниво, комок чёрного трута и амулет из горностаевой головы. На самом дне был свёрток обёрточной бумаги, величиной в вершок, выпачканный сажею трута и обвязанный во всех направлениях ниткой, ссученной из коровьих жил.

-- Ме[На! Возьми.], -- протянул он его мне.

Я сорвал оболочку ещё поспешнее.

Это была небольшая записка карандашом, написанная Кронштейном, нашим обычным корреспондентом.

"Водяные! -- писал он своим лаконическим слогом. -- Писем вам никому нет, а посылаю лохмотья никому не нужных газет. Им двенадцать месяцев от роду. От долгой перевозки по российским дорогам они успели превратиться в трупы. У нас их никто не читает, поэтому посылаем их вам. Новостей из-за рубежа нет никаких. В городе то же. Еды у нас нет, есть только рыба. Мы возненавидели её от всей души, но скоро и рыбы не будет, и придётся-таки ехать к вам за вашей рыбной падалью. Пока прощайте!.."

Мы молча поглядели друг на друга. Газеты валялись на песке, но всякий интерес к ним пропал. Нам казалось, что это действительно газетные трупы, и на серой бумаге "Новостей" даже как будто проступили тусклые гнилые пятна. Это было самое глухое время нашей жизни на далёком севере. Уже четыре года не появлялось ни одного живого человека. Родные и близкие постепенно забывали нас из-за нашего огромного далека, как забывают мертвецов или без вести пропавших. Письма терялись, люди, по году напрасно ждавшие ответа, теряли надежду, теряли и охоту писать.

-- Агабыт илер! [Поп захворал!] -- сказал якут, прерывая течение наших мыслей.

-- Какой агабыт, Александр? -- спросил я.

Отец Александр был молодой попик, недавно приехавший в Пропадинск и уже успевший спиться с круга. За два года он три раза горел от водки, и его отливали водой как затлевшуюся балку. Жители любили его за простоту и за то, что он, к великому негодованию матушки, не требовал приношений. Многие из нас были дружны с ним; он был принят в нашем кругу как равный и спасался в Павловском доме каждый раз, когда матушка слишком взъестся на него с попрёками.

-- Чем болен? -- спросил я опять не без тревоги.

-- Илер! -- настойчиво повторил якут. -- Букатын илер!.. Барда!.. [Болен! Совсем болен! Ушёл!]

Я невольно вскочил с места. При всём несовершенном знании якутского языка я внезапно вспомнил, что болезнь и смерть выражаются одним и тем же словом, и понял, что якут разумеет именно смерть...

-- Умер? -- спросил я. -- Нет!.. Скажи правду!..

Якут быстро затрещал словами, как будто сыпя горохом о железный лист: "Тогорохтох, сорох тох!..", но мы, к сожалению, не могли уловить смысла его речи. Тогда он закрыл глаза и, вытянув ноги, принял неподвижный вид, чтобы изобразить мертвеца. Тем не менее он не переставал есть, и от двух рыб оставались теперь только кости. Он проехал пятьдесят вёрст от последнего жилья и очевидно сильно проголодался.

Мы печально смотрели на его неподвижные ноги, не умея понять подробностей его рассказа. Небо затуманилось. Солнце покрылось серыми облаками, неизвестно откуда приплывшими, и как будто печалилось вместе с нами над смертью бедного пропадинского попика. Главное всё-таки было ясно. Отец Александр умер, и в нашем обществе стало человеком меньше. Эта неожиданная смерть показалась нам даже недобрым предзнаменованием.

-- Умер!.. -- сказал громко экспансивный Барский. -- Так и мы умрём!..

-- Будет вам каркать! -- прервал его Хрептовский изменившимся голосом.

Он был мнителен и не любил разговора о болезни и о смерти.

-- Пойдёмте лучше неводить! -- прибавил он сурово. -- Пора!

Комары, подстерегавшие минуту прохлады, уже были тут и нападали на нас стадами. Хрептовский натянул длинные кожаные перчатки и надел на голову сетку из тёмного ситца, сшитую в виде четырёхугольного мешка с жёстким волосяным наличником, очень похожую на большой самодельный фонарь.

-- А не поехать ли нам в город? -- вдруг предложил Барский.

Ему всегда приходили в голову романтические идеи.

Я решительно воспротивился. Поездка в город должна была отнять неделю, а теперь было самое горячее время летнего хода рыбы, которое нельзя было пропустить без непоправимой потери.

Через пять минут мы были уже на средине реки и занимались обычным делом. Я выгребал, поворачивая одно весло влево, а другое -- вправо, и заставляя лодку описывать разнообразные зигзаги, соответственно изгибам сети. Барский с Хрептовским собирали невод в лодку с обеих сторон, ловко подхватывая извивавшихся омулей, похожих на гибкие серебряные пластинки. Лов по обыкновению был обилен. Якут улёгся на берегу у костра и заснул в ожидании нашего возвращения. По беспечному обыкновению полярных пустынь, он собирался прожить у нас день, или два, или целую неделю, тем более, что еды было много, и он мог рассчитывать на обильную трапезу.

Прометав три тони, мы решили перегрести на противоположный берег для того, чтобы угостить гостя получше. Там жила в рыбачьей избушке наша стряпка Манкы, странное существо, отличавшееся дикостью даже среди диких обитателей полярного севера. Манкы было только семнадцать лет. Она была девичья дочь якутской сироты Соготох, вскормленной на общественный счёт и сызмалетства переходившей из юрты одного зажиточного тойона в юрту другого. По якутским обычаям сирота или вдова, если у неё нет родственников, желающих принять её на своё частное попечение, переходит именно таким образом из дома в дом, с рук на руки. Смолоду Соготох была не только работницей, но и наложницей своих многочисленных хозяев, их сыновей и работников, вообще каждого, кто только мог польститься на её рябое лицо и четырёхугольные плечи. Ей так же мало приходило в голову отвергать такие требования хозяев, как и отказываться от работы, наваливаемой на неё хозяйками. В результате она прижила двух дочерей, которые случайно уцелели и выросли, кочуя вместе с матерью от одного порога к другому. Это было уже четвёртое поколение париев по женской линии, рождённое вне брака и вскормленное пинками и костями, в вечной работе у более зажиточных соплеменников.

Под конец родовой князец отдал Соготох в наложницы поселенцу Павлюку, родом хохлу, который был прислан с юга за двукратный побег и успел стать грозой всех окрестных посёлков и одиноких жилищ, собирая с них дань как настоящий господин. Манкы, однако, не захотела поселиться у Павлюка и не пошла по дороге матери. Она нашла себе убежище в кухне Павловского дома и поселилась там, не спрашиваясь никого и не принимая на себя никаких обязанностей, как приблудная кошка, облюбовавшая тёплое место под чужою печкой.