На красный свет — страница 11 из 17

Во дворе у дома больного собралось множество людей. Со стороны могло показаться, что идет собрание колхоза. Все эти люди пришли узнать, как здоровье больного. Здесь были его сыновья, его внуки. И жены их. Кроме того, с гор спустились пастухи из бригады Эсамбая.

Халима просит всех разойтись. Она оставляет только двух женщин, чтобы помочь ей. Как изменила болезнь этого сильного человека! На постели он кажется еще больше, но черты лица его заострились и покрылись той недоброй и знакомой уже Халиме тенью, что накладывает болезнь.

Она распаковывает свой десантный чемоданчик, набирает шприц…

Больной уснул. Дыхание его стало спокойным. Утро наступило туманное, медлительное, утро после грозы.

Халима дремала на постеленном ей одеяле под скрип ставни на окне. Что ей мерещилось в этой приятной расслабляющей дремоте? Какие-то воспоминания, смутные, давние… Она видит большой самолет, один из тех длинных пассажирских самолетов, которые часто садились на аэродроме ее города. И они, девчонки, завидовали пассажирам. А еще больше пилотам. И она тоже. Ведь тогда она еще не знала, что боится высоты… Так она же совсем не боится высоты! Кто сказал, что она боится?

Уже совсем светло. А она не спала и минуты. Халима подходит к низкой деревянной кровати, на которой лежит Эсамбай-ата. Дыхание у него ровное. А пульс? Пульс хороший.

Все шесть невесток старика ждут под окном ее распоряжений, и Халима выходит на айван.

Какое утро!.. Далеко-далеко клубятся синие туманы. И там внизу медлительно и важно проходят белые, спокойные облака.

И солнце, еще спрятанное, уже угадывается за туманной пеленой: оно пробьется!

Как, они все еще тут? И дети Эсамбая и внуки? И жены их? И пастухи из его бригады?

— Почему вы все здесь? — раздается голос старика Эсамбая. Это прежний его голос, глубокий и властный. — А кто работает?

— Там со стадами наши дети, — говорит старший из пастухов. — Теперь, когда тебя вылечила доктор Халима, упавшая к нам прямо с неба, мы идем обратно. Мы ждем тебя, Эсамбай!

И пастухи стали выходить со двора, и каждый отвешивал Халиме низкий поклон. Она знала, что такой поклон надо заслужить.

Водитель

1

На широких землях за Байкалом разгулялось солнце. Лучи бродили по гривам сопок, ощупывали жадными руками склоны. И только в глубоких распадках синела дремучая стойкая тень.

Март здесь — месяц зимний: жестокие еще бушуют метели в степях Даурии, дует с Хингана бешеный ветер. Скованы льдом реки Онон, Ингода, Аргунь.

Но предчувствие весны разлито в воздухе.

И черт его знает, откуда оно берется, когда не трогается лед, не оплывают снега, не проглядывает даже самая маленькая ложбинка в ледяном покрове земли. А солнце? Что ж, что солнце? Оно светит всю зиму, такое же яркое, такое же равнодушное. Его лучам не пробить стальную кольчугу, которой сковала землю зима.

И все же никуда не уйти от веселящего ощущения того, что весна на подходе.

Уже близка та переходная, противоречивая пора, когда на южных склонах сопок зацветают саранки, а на северных еще лежит снег. Днем жарко, а ночью стынет вода в Кеноне и узкая полоска берега седая от инея.

Розово-лиловое зарево багульника разливается во всю ширь склонов, турпаны стонут весенним стоном, ива пушится зеленой дымкой, и на окраинах города, там, где кончается асфальт, палевая пыль ложится под колеса машин. Но рассветами ледяной ветер кувырком скатывается с вершин и, подымая волны пыли, беснуется на окраинных улицах.

«Размечтался!» — сам себе говорит Лешка Куркин. А почему бы и не размечтаться? Рабочий день закончен, и впереди длинный свободный вечер. Длинный еще по-зимнему и все же наполненный предчувствием весны, далекой, такой далекой, что даже первые ее предвестники не достигли широких земель за Байкалом.

За Байкалом! В самом названии этом ощущается даль: дальше Байкала! Глубже в таежные, некогда дикие места. Когда Лешка ехал сюда, думал: «Не все ли равно, где баранку крутить? Километры на спидометр накручивать».

«По диким степям Забайкалья»? Давай! «Звериной, узкою тропой»? И то можно.

Песни не солгали.

И хотя город встретил Лешку оживленными улицами, по которым сновали «Волги», «Победы», красные веселые автобусы, и высокими домами, по вечерам залитыми светом, тайга — она все равно была здесь, темнела по сопкам диковато и загадочно. И там, в глубине ее, наверняка вилась та узкая, звериная тропа. А дикие степи? Да, сто́ит отъехать совсем, по местным понятиям, немного — километров за двести, и потянется степь, побежит под колесами, однообразная, серовато-желтая, терпко пахнущая сухой травой и пылью.

Лешка бесом крутился под душем, крякал, отдувался, кричал. «И-го-го-го!» — в пустой душевой отдавалось, словно в горах. Хорошо! Хорошо, что на сегодня отъездился. Хорошо, что сейчас наденет стеганую шелковую, на паралоне курточку, перечеркнутую серебристыми молниями, шапку беличью пушистую посадит набекрень и — долой пимы! — стиляжьи туфли с носами длинными и острыми, как клюв цапли… И в эдаком виде он появится в «Забайкальце».

«А… Алексей Петрович! Однако с погодкой вас!» — поприветствует старик швейцар. Лешка взглянет мельком в зеркало на свое худощавое лицо, чуть-чуть уже спекшееся в мелкие-мелкие морщинки от весеннего солнца, на светлую волнистую прядь на лбу. В общем, останется доволен. Вот если бы только нос не утицей!

Развернув плечи, пройдет между столиками. И чем черт не шутит? Может быть, опять та девушка в сером свитере крупной вязки сидит у окна, задумчиво смотрит на иероглифы морозного узора на стекле.

У нее русые волосы, небрежно подстриженные модной прической «мальчик без мамы», глаза, чуть удлиненные, под светлыми ресницами, и ногти без маникюра — это он тоже приметил и удивился.

«Разрешите?» — спросит Лешка.

И она, конечно, разрешает…

«Пельмени и жаркое из козули! — заказывает Лешка. — Коньяк? Нет, я непьющий. Мне лимонаду». Лешка косится на соседку: что вы на это скажете? Удивленно дрогнули ее ресницы. Пушистые, светлые ресницы, не намазанные черт те чем и не наклеенные, — ресницы как они есть. И вообще в этой девушке все естественно, она не выкаблучивается, как другие, изо всех сил старающиеся выглядеть не так, как их сотворила природа…

— И-го-го-го! — Лешка закручивает краны и выскакивает из кабины душа. Прямо на диспетчера Аксенова.

Аксенов отталкивает мокрого Лешку:

— Ты что? Ополоумел? Одевайся мигом и к начальству! Живо! На носках!

— Приветик! Что ж, другого никого нет, что ли? Только что ночную смену оттарабанил… — Лешка раздосадован: вот тебе и девушка! Вот тебе и ресницы!

— Однако давай, паря, давай! Опосля разберемся! — Аксенов хлопает дверью душевой.

«Опосля!», «Паря!» У, гуран забайкальский!» — беззлобно ругается Лешка, влезая в брюки.

Завгар лежит под машиной — наружу торчат только толстые ноги в новых пимах.

Ого! Значит, припекло!

Завгар вылезает из-под машины, маленький, кривоногий, как гном. Вытирает ветошью руки и говорит скрипучим гномьим голосом:

— Вот что, Куркин. Сядешь за руль, поедешь в рейс. Под твою, главное дело, личную ответственность!

Перекладывать эту самую ответственность со своих на чужие плечи — завгар на это мастер.

— Далеко ли? — спрашивает Лешка, поеживаясь: после душа ему зябко.

— В Аланор.

«На тысячах нор стоит Аланор», — вспоминает Лешка чьи-то стихи.

— Ездил туда?

— Бывал, — отвечает Лешка, — летом. Когда на грузовой работал.

— Теперь зимой побываешь. Ты, главное дело, смотри, в темпе чтобы ездка была. В темпе.

— А что такое стряслось, Иван Иванович? И в темпе, и под ответственность…

Завгар подымает с полу пустую канистру, долго смотрит на нее, словно не знает, что это такое, и наконец говорит:

— Тут цельная история выходит. На руднике у шахтера ребенок, девчонка, главное дело, ногу сломала. По рации управляющему докладают: плохо дело, везти ребенка в машине через степь неспособно, а управляющий пообещай: посылаю хирурга моментом. Ждите. Вот так, Куркин.

— Мне, значит, хирурга везти выпадает?

— Хирурга, Куркин. Твой «газик» в самый раз подойдет.

— Ну что ж, повезу.

— Давай, давай.

Лешка поворачивается.

— «На тысячах нор стоит Аланор», — бормочет он.

Откуда эти стихи — не помнит, а застряли в голове. Очень правильно, между прочим! Лешка вспоминает степь, бугристую от тарбаганьих нор. Каждая нора — холмик, на холмике — серебристый ковыль. А нор этих миллион! Едешь, а тарбаганы столбиками стоят в степи, лапками брюхо придерживают. Между прочим, забавные твари, таких тоже не всюду встретишь. Интересно, неужели они без просыпу спят всю зиму в своих норах? Как медведи? А степь аланорская — что пустыня. Ни деревца, ни кустика. И теперь, под снегом, небось словно на северном полюсе. Да нет. Снег там не держится — ветер сдувает. Ветер с Хингана.

Лешка думает о разных пустяках. «Газик» заправлен горючим. Все готово.

— Куда за врачом ехать, Иван Иванович?

— В седьмую больницу — Сосновка!

День все так же ослепителен. Солнце шпарит вовсю. Лиственницы, багровые от мороза, просвечивают на солнце. Сосны с голыми ветвями, утерявшими хвою на подветренной стороне, толпятся вокруг белого двухэтажного дома больницы.

Дом невысок, приземист, по-старомодному вольготно расположен на склоне сопки. Лешка подкатывает к двери с вывеской: да, точно, седьмая больница… Интересно, что за хирург? Мясник небось, здоровый мужик с руками-кувалдами. Хотя и хирургини бывают. Это точно. Но редко.

Лешка зевает: за ночь дежурства удалось поспать самую малость — часа два. Хорошо хоть погода соответствует. Вообще климат тут подходящий: зимой — морозы, плевок катышком на землю падает, резина дубеет, водка замерзает; один спиртяга в ходу. Летом — жара, пыль, а дожди не идут.

Что это хирург не поспешает? Ага, вот! Эта невысокая, видно, сестра. Провожает, а закуталась, черт те что на себя навертела! А врач — действительно здоровый парень. Да что он, спятил, что ли? В одном халате и в шапочке собрался. Может, он, Лешка, перепутал? Может, это психбольница?