– Те же и Водевильный театр! Слезайте, Анна Даниловна, госпожа Федорова, приехали!
Ася растерянно огляделась. Что за странное здание: подъезда нет, и дверей нет, рам в окнах тоже…
– Да ты, может, ошибся, Леха, и это не театр?
– Он самый будет, как есть киятр, – кивнул Хромоног, подражая нижградским извозчикам, которые театры иначе как киятрами не называли. – А ты думаешь, Публичный нижградский краше?! Пойдем, пойдем!
Когда они вошли в зал, Леха пробормотал насмешливо:
Кругом полно чудес,
Но очень странных, страшных, жутких…
О боги, выведите нас скорей
Из этих мест, пока еще мы живы!
И глянул испытующе.
– Это тоже «Буря», правильно? – спросила Ася.
– Да, действие пятое, сцена первая. Реплика Гонзало.
Ася понимала, что Леха и жалеет ее, и в то же время удивляется: пережить то, что она недавно пережила, – и пугаться какого-то нелепого неустройства?!
А она вовсе не испугалась. Эта диковинная обстановка ничуть не напоминала то, что Ася когда-нибудь видела в жизни, поэтому любопытство пересиливало некоторую оторопь, которую девушка испытала в первую минуту. Однако Ася была готова не просто покориться судьбе, но и снова попытаться переиграть ее, как уже однажды удалось. Это невзрачное здание, эта причудливая обстановка должны были помочь ей скрыться, обрести спокойствие, уверенность в себе, набраться сил перед тем, как проторить себе новую дорогу в жизни.
Именно сейчас, среди этих чудес, «очень странных, страшных, жутких», Ася внезапно, словно по указанию свыше, поняла, что будет делать дальше. Отсидится здесь сколь возможно долго, убедится, что Широковы потеряли ее след, а потом внезапно явится в банк и вступит во владение отцовским наследством. Денег Данилова, разумеется, не коснется. Затем скроется под чужим именем (Ася надеялась, что театр избавит ее от простодушия и научит необходимому при этих замыслах притворству) и посвятит жизнь мщению. Широковы и иже с ними должны получить свое: получить за донос на отца, за убийство Данилова и Ульяна, за то, что они хотели сделать с самой Асей, – словом, за все причиненное ей и ее близким горе. Пока же она могла только благодарить Бога, который в самую тяжелую минуту жизни послал ей такого друга, как Леха Хромоног.
Ася не хотела вдаваться в природу чувств, которые – она это ощущала всем существом своим! – испытывал к ней Леха, но для нее это был только друг, добрый друг, на которого она могла рассчитывать. Сама же Ася сейчас была способна только на то, чтобы посвятить себя памяти своего безжалостно убитого мужа.
Шло время, и постепенно к ее замыслу мщения прибавилось еще одно желание: отплатить добром за добро не только Лехе (когда-нибудь, дала себе слово Ася, она выкупит его и даст ему вольную), но и помочь Водевильному театру – этому странному зданию со всеми его убогими чудесами и чудны́ми обитателям.
Собственно говоря, это был простой сарай, в котором устроили зал. В глубине, напротив сцены, две не слишком высокие деревянные подпорки поддерживали балкон, называемый галеркой. Роль лож исполняли поставленные по стенам сарая громадные деревянные диваны. Первые два ряда партера состояли из стульев, остальные ряды – из скамеек. Освещался зал люстрами и шандалами, в которые вставлялись сальные свечи. Окна во время спектаклей заставляли ободранными пристановками[83] декораций или завешивали грязным холстом, однако во время репетиций все заслоны убирали.
Бедность Водевильного театра производила удручающее впечатление. Пристановки могли образовать только две облезлые декорации: лес, пара комнат – вот и все. В костюмном гардеробе имелись одна ливрея и два чиновничьих вицмундира. В салонных водевилях они сходили за фраки, для чего светлые пуговицы обтягивали черным коленкором. Имелись еще два кафтана для маркизов, два красных гусарских ментика и доломан[84]. Все это было куплено по случаю уже при Асе. Остальное могло быть названо одним словом: рухлядь.
Мебелью для сцены служили крашеные деревянные стулья и одно кресло. При надобности на них надевали чехлы из дешевых тканей. Актеры не блистали нарядами, но все обладали непревзойденным умением разнообразить свои, мягко говоря, скромные туалеты. Женщины, тщась выдумать что-то новое, частенько вспоминали какую-то Марго, обладавшую роскошным гардеробом, но забравшую его с собой, когда она покидала театр. У двух актеров, у Поля и у самого Бурбона, имелись фраки. Не обладавшие такой роскошью коллеги время от времени брали у них эти фраки взаймы. И важничал же Бурбон, когда кто-то просил фрак у него! Поль одалживал свой без лишнего слова. Сюртучные пары для выхода имелись у всех, даже у крепостных госпожи Шикаморы.
Оркестр из крепостных, принадлежавших этой же даме, состоял из шести музыкантов и был весьма недурен. Портного театру не полагалось, парикмахера тоже. Женщины причесывались для сцены сами, помогая друг дружке, или надевали парики, которыми в изобилии снабжал всех постижер Егорша. Для перестановки декораций и для поднятия занавеса находились любители, исполнявшие эти обязанности даром и с радостью. За режиссера, как уже говорилось, был Бурбон, помогавший актерам разбираться в мизансценах. Если какому-то артисту приходила в голову удачная идея, Бурбон первым делом ее обсмеивал и охаивал, но потом принимал. Антрепренер в постановки не вмешивался, хотя репетиций не пропускал. Само его присутствие поддерживало дисциплину и мешало сва́риться. Во второй половине дня, когда начинались продажи билетов, Кукушечкин сидел большей частью в кассе. Расположение его духа зависело от сбора: есть деньги – пошутит, нет – хмурится…
Репетиции шли с десяти утра до половины первого. После них почти все мужчины отправлялись в трактир пить чай, а некоторые ели подовые пироги, благо те были дешевы. В особенности Бурбон был к ним неравнодушен! К пирогу он спрашивал три тарелки ухи или бульону, которые подавались бесплатно. Впрочем, и пироги он брал в кредит. Если хозяин трактира начинал ворчать, Бурбон начинал громогласно вопить из Софоклова «Царя Эдипа»:
Эх ты! Меня ты нынче попрекаешь,
А завтра тем же попрекнут тебя!
– Черт, ну истинный черт! – восхищенно бормотал трактирщик, не имея представления, что дословно цитирует реплику Просперо из «Бури».
Кредит ненасытному Бурбону открывался сызнова.
Ася постепенно втягивалась в театральную рутину. Репертуар обновляли почти еженедельно, то есть она просиживала днями, переписывая роли. Да и хорошо, что много было работы: благодаря этому вспоминать прошлое не оставалось времени. Как сказал бы об этом Леха, цитируя свою любимую «Бурю»: «Не будем позволять воспоминаньям нас горем минувшим отягощать».
Да, днем было полегче, однако по ночам эти самые воспоминания брали-таки над Асей волю! Снились ей любимый отец, матушка-страдалица, снились родимое Хворостинино, картины детства, старинные друзья, Широкополье и его обитатели… но видения эти принадлежали к тем безмятежным временам, когда все дружили, все любили друг друга, считались родными людьми! Пробуждение не вызывало слез – оно наполняло Асю такой жаждой мести, что она потом ворочалась до утра, вспоминая, как бросилась бежать из Широкополья, узнав обо всех его мрачных, преступных тайнах, как лелеяла отчаянную надежду на то, что Федор Иванович и Ульян каким-то чудом окажутся живы. Но надежды оказались напрасны…
Наверное, из-за этого горя, из-за этих терзаний частенько снился Асе тот самый сон, который она видела перед побегом из Широкополья. Но если тогда все слова, которые звучали, сливались в один пугающий поток, то, постепенно привыкнув, Ася начала их различать и все больше верила, что это какая-то молитва – волнующая, отчаянная молитва, обращенная к неведомым вышним силам:
– …Мудан дэ Буга Санарин, Бега дэ Дылача, дылача юксэн дэ дылача иксэн, Хэлгэн, бэлэ-ми! Дуннэду бурурэн!..
А иногда она просыпалась от того, что видела окровавленное лицо Данилова и слышала его ответ на вопрос священника: «Имеешь ли, Феодор, желание доброе и непринужденное и крепкую мысль взять себе в жены сию Анастасию, которую перед собою видишь?» Ответ был «да». Сдавленным голосом, с трудом, процедив сквозь зубы, но Федор Иванович сказал именно «да». Казалось, уж точно не до боли сердечной было в те ужасные минуты Асе, но ее – измученную, испуганную до полусмерти! – неожиданно уязвила та явная неохота, с которой Данилов выговорил это слово. Именно поэтому она и сопротивлялась так долго, не давала так долго согласия, пока Данилов чуть ли не взмолился: «Скажи «да», милая, милая моя!» Сначала эти слова ее тоже обидели, но теперь, с течением времени, Ася начала многое понимать и в сдержанности его согласия – и в этой просьбе. Федор Иванович, наверное, гораздо раньше Аси понял, для чего задумано это венчание, он понимал, что этим «да» подписывает смертный приговор сначала себе, а потом и Асе. В том-то и дело! Данилов знал, что и она обречена, что и она тоже погибнет – пусть не сразу, но это неминуемо случится. И, умоляя согласиться, он хотел избавить Асю от мучений, от побоев, которым ее подвергал «коренастый».
«Коренастый»… Как же!
Марфа, проклятая, жестокая Марфа – Маня, Манефа Сергевна!
Стоило вспомнить широкопольское прошлое, как Ася то плакала, не в силах больше уснуть, то снова проваливалась в дремоту, – но вот наступало утро, раздавался зычный крик кухарки: «Самовар! Каша! Хлеб!» – приходилось утирать слезы, хватать большую глиняную кружку для кипятка, миску для каши – и бежать на задний двор, где находилась поварня.
Поставили ее в отдалении, чтобы, не дай бог, не залетела шалая искра на хилое строение театра и не спалила его. Попечением госпожи Шикаморы в поварне для крепостных актеров готовили скудный завтрак. К обеду поспевали прозрачные щи, к вечеру – пустой чай. Наверное, на таком скудном рационе можно было бы протянуть ноги, однако ко времени ужина приходил разносчик с полным лотком разнообразного печива, и это