На краю небытия. Философические повести и эссе — страница 14 из 70

Назад меня вез шофер-татарин. И снова разговор затеялся геополитический. Шофер говорил: «Русские говорят, что их завоевали татары. Мы же крестьянствовали по берегам Волги. Мы всегда там жили. Это монголы пришли. И русских завоевали, и нас заодно. Мы же с русскими братья. Но они превратили нас во врагов, сделали как бы нежитью, вурдалаками, а вы и поверили». Мне стало стыдно, потому что о татарском нашествии и я писал, не всегда вспоминая о великих русских родах, имевших татарские корни, – Чаадаева, Карамзина и других. Даже знаменитый герой «Что делать?» аскет Рахметов тоже татарского рода. «Да что ты, – сказал я. – Татары столько сделали великого для русской культуры.» И назвал все эти великие имена. Он вдруг повернулся и поглядел на меня с уважением. «Вы, наверно, учитель истории». – «Отчасти», – ответил я смущенно.

У подъезда меня ждали жена с дочкой. Обе выглядели странно, испуганно и нервно. Кларина сказала: «Меня до сих пор трясет. Вот ты сейчас о нежити пишешь, могу добавить в твою копилку». Они в соседнем дворе гуляли. Дочка села на качели, с другой стороны бревна другая девочка. И вдруг она спрыгнула с качелей, не обращая внимания на дочку, которая сидела с другой стороны бревна, так что Сашка ударилась попой о землю и полетела вниз. Кларина отругала девочку и пошла к женщине, которая, судя по всему, стерегла девочку, сказала ей, что надо бы объяснить ребенку, что так поступать нельзя. Та позвала, девочка не пошла. «Потом отругаю, да не могу ее ругать. Я ей не мать, а тетка. Мать полгода как умерла. Микроинфаркт был, а неотложка вколола реланиум. А расслаблять мозг нельзя в этот момент. Уснула и через четыре дня умерла. Отец девочку сразу бросил. Жила у бабушки. А ту два месяца назад в четыре часа дня – за внучкой в садик шла – убили прямо на улице. Ударили в переносицу. За ноги в кусты оттащили и обобрали всю. Думаю, из-за серег, серьги красивые были. Мне в восемь вечера позвонили из садика, что за девочкой никто не пришел. А бабушку, мою мать, нашли только в десять вечера. Когда у Наташи мать умерла, она не плакала, она все ждет, что мать вернется. А над бабушкой рыдала. “Теперь, – это она мне говорит, – когда ты, тетя, меня ругать будешь, защитить меня некому”. Отец шестьдесят пять рублей в месяц посылает. Женился на богатой женщине. Там мальчик пяти лет, дача, квартира, машина. Так он дочку прошлым летом пустил на дачу, но за плату. А Наташка тянется к отцу, хочется ей общаться. А он даже грядку свою дочке на даче не позволил разбить. А из жены, Наташиной матери, всю кровь выпил, до инфаркта довел. Вампир хренов. Да и с дочкой – сама видела – в папу-маму играет, хотя и шутейно. Разложит на постели, как лягушонку, щекочет в разных местах и хихикает». Сашка тоже слушала, глаза вытаращила.

Кларина ей говорит: «Иди поиграй с Наташей. Только ты поняла, что о маме ничего не надо говорить. Она закивала: “Поняла, я просто поиграю”, сгребла все игрушки и пошла дарить. Вот такая наша дочка, хорошая дочка».

Я пробормотал: «Страшная история. На русский лад».

* * *

Уже дома открыл Тургенева, от меня ожидали в журнале статью об «Отцах и детях». Отцы капризничали, а сыновья готовились к новой жизни, входили в новую эпоху.

«– На что тебе лягушки, барин? – спросил его один из мальчиков.

– А вот на что, – отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать к себе доверие в людях низших, хотя он никогда не потакал им и обходился с ними небрежно, – я лягушку распластаю да посмотрю, что у нее там внутри делается; а так как мы с тобой те же лягушки, только что на ногах ходим, я и буду знать, что и у нас внутри делается.

– Да на что тебе это?

– А чтобы не ошибиться, если ты занеможешь и мне тебя лечить придется.

– Васька, слышь, барин говорит, что мы с тобой те же лягушки. Чудно!»


Я как-то странно посмотрел вдруг на знакомый текст. Конечно, Тургенев не метафизик, но многое фиксировал, что не видели более философические авторы. Если принять, что живое существо вселенной пронизывают общие токи и что случается в одном телесном состоянии, реализуется в другом, то «Антропологический принцип в философии» Чернышевского прав, все живое едино. Я вспомнил, как легко дающих девушек с «пониженной социальной ответственностью» Адик называл лягушками. А нигилист Базаров, в сущности, насиловал лягушек, распластывал и ковырялся в них. Но не делали ли люди то же самое друг с другом? Достаточно вспомнить, что творили с женщинами в ГУЛАГе. Как говорил Эрнест Яковлевич: «Охранники с женщинами в лагере очень безобразничали. И никто за них заступиться не мог». Он был прав. Поэтому и висит в воздухе ощущение насилия и нежити.

Уложив дочку, мы поговорили о Тургеневе, о необходимости книжных полок, книги лежали стопками на полу. Кларина сказала, что внизу, в мебельном она видела застекленные полки, которые можно поставить одну на другую, и цвет приличный, светлый. Утром отправились в мебельный, купили. Директор сказал, что донести их и поставить как следует поможет их рабочий.

«Эй, Витек, – крикнул он, – помоги. Они тебе заплатят».

Подошел малый в грязной рубахе со странно светлыми глазами и руками в порезах и мозолях (заметил, когда он укладывал на тележку запакованные полки). Так я познакомился с новым персонажем моего повествования. Он легко переносил полки, но ставил их не очень-то аккуратно, разбил пару стекол. Я сунул руку в карман, оказалось, что я не рассчитал, и деньги кончились при покупке полок.

«Не переживай, – сказал он, положив мне руку на плечо, – завтра стекла заменю, тогда и деньги отдашь».

Он ушел, хлопнув входной дверью. На хлопок вышел Эрнест Яковлевич с монтировкой в руках: «Держу у порога своей комнаты на всякий случай. Дверь не запираю. Если тебе понадобится, заходи и бери. Смотри – у порога около шкафа. А сейчас просто не понял, кто это так грубо дверью хлопнул. Вот и вышел». Я поблагодарил деда, но сказал, что не хотел бы этим пользоваться, не в моих правилах.

«А ты что, до сих пор на луне жил?» – спросил Эрнест.

Вспомнив его двенадцатилетний гулаговский лагерь, я промолчал, подумав, что не уверен, смогу ли я монтировкой ударить по голове рвущегося в квартиру. Эрнест смог бы, это было ясно. Только с сыном совладать он не мог. Может, чувствовал почему-то вину перед ним за то, что в период его взросления он был то на войне, то в лагере. Его жена оказалась сестрой бандитов. Эрик был выше отца, шире в плечах, даже красивый, если не считать появлявшегося временами волчьего бандитского выражения на лице. Он шпынял отца, что он уехал в Испанию, бросив семью, поэтому он может считать себя как бы из испанских детей. «Думаешь, – говорил он, – я таким здоровым вырос на твоем продаттестате? Это пока ты в армии был, хоть что-то шло, а потом вообще ты в лагере отсиживался, пока мы здесь выживали». Кого-то он мне напоминал из прошлой жизни, из какого-то жизненного эпизода, но я не напрягался. Не до того было. Он рассказывал, что мать во время Великой Отечественной войны, когда Москва пухла с голоду, питалась всем свежим, что деньги хранила в наволочках, награбленное. Сам он питался черной икрой, когда Москва голодала, потому и вырос такой здоровый. Своего сына бросил, не общался, сын в свою очередь оставил жену с дочкой. Вообще, взгляд у Эрика был такой, словно он тебя не видит или видит, но как-то со стороны, взгляд бандита, который так и не стал бандитом.

Сын выживает отца с этого света

Эрик всегда приходил к отцу с бутылкой спиртного весьма сомнительного качества, паленой водкой, паленкой, что хуже бормотухи.

Эрик был здоровый кабан, но и ему бывало тяжело от этих напитков. Так они подтравливались раз от раза, пока дед не траванулся как следует. Думали, что ослепнет. Несколько дней ничего не видел, носил даже на глазах повязку. Потом зрение немного вернулось, но работу слесаря с высокоточными инструментами пришлось бросить. Так что сын выступил в роли своего рода нежити, сам не жил, пил да и отца лишил его жизни. И Эрнест с того момента находился как бы посередке, не жил и не умирал. Читать тоже уже не мог, только телевизор временами смотрел. Сидел на кровати и смотрел, только чай пил с бубликами. А с Эриком все же продолжал спиртное употреблять. Поздними вечерами ходил на Маленковскую – станцию электричек неподалеку от нас, на краю Сокольников.

И повторял все время:

«Подыхать пора. Стар стал. Совсем стар. Ночью хотел на станцию идти. Сходил. Да электрички редко ходят».

«Зачем?»

«Лечь под нее. Хватит уже. Пожил. Кашель замучил. Совсем плохо сплю. Я ведь в Испании видел Кумскую Сивиллу, а мальчишки ее спрашивали: “Чего ты хочешь, Сивилла?” А она ответила: “Хочу умереть”. Вот и я хочу».

Я поразился, как не раз поражался его неожиданной образованности, но не нашелся, что сказать.

А однажды, когда он шел в туалет, вдруг остановился, держась за стенку, но все же не устоял, сполз на пол. И наложил в штаны. Лежал на полу и плакал. Услышала его Кларина, выскочила из нашей комнаты, увидела, что произошло, и крикнула меня, а я в тот момент открывал входную дверь: «Что случилось? Что с Эрнестом Яковлевичем?»

«Не задавай вопросов, не время. Помоги».

«Перенесем в его комнату?»

«Да, но вначале сними аккуратно с него пижамные штаны и трусы. Отнеси их в ванную. Только не испачкайся. Положи в таз и возвращайся».

Мы перенесли его в его комнату. Кларина нашла детскую пеленку, постелила на кровать, на нее мы и положили деда. Кларина помыла его, вытерла, приговаривая:

«Не стесняйтесь. Я не могу вам не помочь. Я на медсестру училась».

Он, подчиняясь ее рукам, говорил мне: «Хорошая женщина Клариночка, тебе повезло, Владимир. Береги ее». Потом она выстирала его одежду, повесила на веревку, которую мы сразу по приезде протянули на кухне. Но что-то с ним после того случая произошло.

Он ходил с трудом, шатался, перестал выходить на улицу. Эрик стал приходить к нему почти каждый день. Эрнест говорил сыну: «Помру скоро. Ты посиди со мной, комната тебе достанется!»