И тут я вспомнил слова деда: «Человек, живущий духом, не может умереть до конца». Что он имел в виду, сейчас было неважно. Но я почувствовал, что сердце вдруг забилось, плечи распрямились, и ящик затрещал, я попытался сесть – и сел, сбрасывая с себя комья земли. Увидел побледневшее от счастья лицо Кларины, высохшие глаза Сашки – и встал. А вечером я уже сидел в своем кабинете, горел экран компьютера, рядом стояла чашка чая, и я стучал по клавишам.
Москва – Берлин, 2016 – январь 2017
Опубликовано: Нева, 2017, № 8.
Запах мыслиПовесть
Что-то должно случиться
Он открыл футляр ноутбука, залез в кармашек футляра, чтобы достать диск Городницкого и снять песней плохое настроение, но кроме диска в кармашке лежала записка Арины: «Мой милый! Мой любимый, мой любимый писатель! Живи и твори. А я буду ждать. Всегда буду ждать. Твоя я». Как же давно он был дома?! Положила записку Арина, видимо, месяца два назад. Но он только сейчас обнаружил. Мирон грустно посмотрел на записку, в груди был ком тоски. Поставил диск в дисковод, слушал вначале почти механически, обдумывая сюжетный ход, хотя мысли разбегались в разные стороны, а потом собирались и убегали в какую-то космическую черную пустоту.
Вдруг даже вздрогнул. Городницкий пел «Марш серых гномов»:
Если ты не пахнешь серой,
значит, ты не нашей веры.
Это точно, сказал он себе. Я и в самом деле не их веры. Да и вообще агностик.
И невольно мысли и чувство сошлись в одну точку, и он подумал о том, от чего старался защитить свое сознание: а как без него придется жить жене Арине и дочке Саше, поймал эту мысль за хвост. И испугался. И тут же понял, почему испугался.
Он ходил из угла в угол маленькой комнаты, а в голове вертелась длинная фраза из набоковского романа. Мол, «вот-вот, в своем передвижении по ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнет за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель, – и уйдет туда с той же непринужденной гладкостью, с какой передвигается по всем предметам и вдруг уходит как бы за воздух в другую глубину, бегущий отблеск поворачиваемого зеркала». Хорошо набоковскому кукольно-картонному герою, он мог уйти. А он? Тоже воображения хватало, но получится ли уйти? Да, фантазия была его бедой. Сама его фамилия была говорящей, словно из немецких сказок о фантазерах. Шайнбаров. Откуда такое у его русских родителей? Корень – Scheinbar, мнимый, кажущийся. То есть все ему казалось, а кажущееся казалось правдой. Но иногда и в самом деле правдой оказывалось. То ли он выдумывал, то ли за него кто-то выдумывал, но мир вокруг него словно струился, менял порой очертания. Потому он и пугался.
Иногда он пытался подумать так, обманывая свое заклятье: «А что будет, если того-то не будет». Когда Мирон думал так мимоходом, не придавая значения своему вопросу, то почти всегда исполнялось. Он не мог силой мысли заставить что-то произойти. Важно было условное наклонение или полное неверие в свои слова, уверенность, что ничего не произойдет. Тогда-то и происходило. Подумал так про бабушку, про Брежнева, про друга, потом про советскую власть. И их не стало. С бабушкой было ужасно, но тогда эта его способность и в голову ему не приходила. Бабушка помогала его семье материально, они и жили вместе. И как-то он просто подумал, когда после аспирантской нищеты попал на все-таки оплачиваемую работу: «Ведь если теперь бабушка умрет, то мы уже вытянем, справимся». И она взяла и умерла. Он заставил себя не думать об этом, о своей странной силе, не хотелось чувства вины.
А уж с Брежневым этого чувства и в помине не было. С Брежневым было почти смешно. Как-то их главный редактор (тогда Шайнбаров еще работал в журнале, и еще не ушел в Институт гуманитарного знания, тем более задолго до того, как Глухов переманил его в МЕОН на должность научного куратора – пятьсот баксов в месяц) вызвал его к себе и сказал, что начальство недовольно последней публикацией, им подготовленной. Мирон тогда пробил полный вариант рукописи князя Щербатова «О повреждении нравов в России», а поскольку Главный колебался, он принялся настаивать на раннем номере, девятом, скажем. Главный попался и сказал, что не желает торопить такой сомнительный материал, что раньше десятого номера его не пустит. «Девятый», – упрямо говорил Шайнбаров. «Десятый!» – утверждал Главный. И победил. Текст вышел в десятом. Редакция ликовала, все болели за Мирона, хотя и не верили в его удачу. Теперь приходилось расхлебывать. «Мирон Глебович, – сказал Хрукин, – вы подсунули журналу бомбу, которая нас всех взорвет. Мне сказали, что слишком много аллюзий у Щербатова, слишком на нас похоже». Мирон соображал быстро: «Ксаверий Николаевич, – возразил он, – кому же пришло в голову сравнить эпоху самодержавия восемнадцатого века с эпохой развитого социализма? Мне такое даже в голову придти не могло». Хрукин обрадовался аргументу: «Да, это вы хорошо сказали, это я им тоже скажу. Но Зимянин угрожает, что на стол Генеральному секретарю этот текст положит. И нам тогда не поздоровится». Мирон начал возражать: «Я думаю…» Хрукин прервал его: «А вы не думайте. Ваши мысли плохо пахнут!»
Шайнбаров пожал плечами: «А если Генеральный раньше на стол сам ляжет?» Главный настолько перепугался, что подпрыгнул и закрыл дверь кабинета. Однако не настучал. Да и о чем стучать? Ситуация уже была такая, что слова не несли за собой доноса и ареста. Но самое смешное, что не прошло и недели, как Генеральный лег на стол, ему были устроены торжественные проводы, Главному дали место на трибуне рядом с Мавзолеем, но он успел позвонить и приказать: «Стоять, как вся страна, с минутой молчания». Но на следующий день он произнес странную, почти мистическую фразу: «Откуда вы знали? Это вы виноваты».
Шайнбаров посмеялся, Брежнева ему было не жалко. Тем более не связал с собой падение советской власти. Хотя как-то сказал приятелю, в шутку, разумеется, что вот, мол, вообрази: просыпаемся, а Советской власти нет. Если бы он мог догадываться, какие гады после этого выплывут из подземных клоак! Но все же не мог он поверить, что от его мысли такие социальные катаклизмы возможны.
Он был женат тогда первый раз. Давно и долго женат, лет двадцать. Дело шло к разводу. Жена уже сама по существу ушла, влезши в политику. Она водилась с диссидентами, которые требовали непременных подписей под какими-то возмущенными и обличительными письмами. Ему не хотелось, но он старался не подать виду, что считает их дураками и пешками в политических играх, а потому пару раз подписал. Впрочем, он почему-то чувствовал, что именно с этими письмами обойдется. Диссидентские друзья смотрели на него подозрительно, не очень понимали, что это он пишет, поскольку никому он свою прозу не показывал. Но поскольку Шайнбарова не печатали, инакомыслы склонялись к тому, что, скорее всего, он человек порядочный и не стукач. Тогда-то подумал, что ему надоела советская власть с ее идиотизмом и идиотизм борьбы с ним. Тут и случилась перестройка.
В начале 90-х Шайнбаров ушел из журнала, его позвали в новый Институт гуманитарного знания, где он завел страстный роман с одной замужней юной аспиранткой Эдитой Птицей. Ее карие глаза с монгольским разрезом горели откровенным сексуальным огнем. Он и не ожидал, что она на него клюнет. Помимо писания обязательных статей, он читал в Институте спецкурс по русской классике для младших научных сотрудников. Уже на второй лекции она смотрела на него неотрывно блестящими глазами. «Что так смотрите?» – невольно спросил он, а она склонилась над мобильным, и через минуту пришла ему смска: «Балда. Я о тебе все время думаю. И ни о чем другом не могу». И после второй лекции она подошла к столу и положила перед ним записку, а глаза горели еще ярче. В записке она продолжила обращение «на ты». Он даже взглянул на нее исподлобья, не шуточка ли, уж очень откровенно было написано: «Пока тебя слушала, два раза кончила. Хочу тебя до дрожи». Но она не шутила: похоже, и впрямь хотела его. Потом попросила, чтобы он был оппонентом на ее диссертации.
Была очень трогательной, поедала помногу яблоки, которые Мирон научился приносить на свидание. Улыбаясь с набитым ртом, говорила, что ее отец за пристрастие к яблокам прозывал ее «плодожоркой». Диссертация была защищена, но денег не приносила. Тогда она поступила на трехлетние курсы переводчиков, чтобы стать дипломированной переводчицей. Работать девочка умела неустанно, родители даже прозвали ее «электровеником». Борьба за жизнь требовала энергии. Ее немного раздражал Чацкий: «А чего он приехал спустя три года и думал, что его еще ждать будут!» Мирон возразил: «А Ярославна?» Любовница быстро нашлась: «Ну, она жена была, ей положено ждать». При этом самое смешное, что была эта девочка замужем, пользовалась всеми удобствами замужней женщины, муж возил ее на своей машине в отпуск, содержал ее, что не мешало ей не только не быть верной Ярославной, а искать, меняя любовников, более выгодную партию. Она читала его прозу, ей нравилось, льстило, что она подруга большого и непризнанного писателя. Писала смски: «Хочу тебя. А уж слыша твой голос в телефоне – так просто с ума схожу. Целую тебя страстно, твоя девочка». Но любовь закончилась, и не без его вины.
Он не женился на ней, и она сказала Мирону, что возвращается к мужу, хотя, в общем-то, от него и не уходила. Это было убежище, где она пережидала время. Потерять его было страшно: хоть прописку московскую он ей не давал, но жилье было совместное, да и привязан он к Эдите был сексуально не меньше других ее мужчин, так что прощал многое. Но отход ее начался во время его болезни. Шайнбаров в это время тяжело заболел, попал в больницу с двусторонним крупозным воспалением легких, перешедшим в затяжной плеврит. Она как-то через медсестер передала записочку: «Здесь есть кому за тобой ухаживать?» Он ответил односложно, что да, есть. Через день Шайнбарова навещала жена. Несмотря на свои диссидентские игры, она все же считала своим долгом помогать мужу в беде. Эдита не хотела с ней столкнуться. Чем затяжнее становилась его болезнь, тем больше отдалялась от него любовница. Шайнбаров переживал, писал ей сумасшедшие письма. Но она так и не появилась в больнице, потом и от встреч отказывалась, на письма отвечала односложно. Один раз только ответила внятно: «Ты не один в жизни.