Похожий на толстого гнома шофер, хотя и остановился, и дверь открыл, и даже посадил их без требования двойной цены, что все же нынче редкость, был, однако, неприветлив. Толстые, багрово-красные в свете проносившихся фонарей его щеки были такие толстые, что Мирон видел их, хотя они сидели с женой на заднем сиденье, и перед ними был только затылок шофера. От него пахло псиной. Вообще-то гномы добродушны. А может, это «серый гном»? Мирон подумал о возможности бандитского приключения.
Впрочем, от людей тогда очень по-разному пахло: ко всему притерпелись. А шофер вдруг повернулся к Мирону: «От тебя чем-то воняет. Мозги промывать надо!» И замолчал, вцепившись в руль. «Это от меня-то?» – хотел спросить Мирон. И тут со странным испугом сообразил, что гномистый шофер говорит о запахе мысли. Ладно, лучше не отвечать. Хорошо, что повез, а не мимо проехал: хотя по их виду было ясно, что много не слупишь. Но вез он как-то странно, торопливо, углы срезал на поворотах, норовил темными, едва освещенными переулками, вдоль старых, полузаброшенных трамвайных путей, мимо покосившихся домишек – обиталищ городской нечисти, а потом и вовсе погнал через Сокольнический лесопарк. Темно, фонари не горят, только свет фар: жутковато от густой темноты кустов и деревьев по бокам. Как у Высоцкого: «Вдоль дороги лес густой с Бабами-Ягами, а в конце дороги той плаха с топорами…» А что в конце этой дороги?! Не выдержав, Мирон спросил: «А почему мы по центральному шоссе не едем?» Не ответил, молчит, перед собой уставясь, словно цель у него какая есть, к которой мчит. А вдруг тормознет у каких-нибудь кустов, где ждут ночные охотники запозднившихся пассажиров? Арина к нему прижалась, он обнимал ее левой рукой за плечи, правую держа свободной – на всякий случай.
Слава Богу! Уже почти доехали. Район, конечно, не подарочек, и вечером попозже этими мрачными дворами ходить не очень-то, но такси их прямо к подъезду доставило, а над подъездом даже лампочка не была разбита, тускло, но горела. «Здесь остановись», – сказал Мирон, открыл дверь, чтоб свет в кабине зажегся. Полез в карман, достал кошелек, раскрыл его, деньги вытащил, посмотрев на счетчик, сколько там набило: все, что в кошельке, приходится ему отдавать. Ну и ладно. Скорее бы на лифт, да домой, пока двор пуст! Шофер все так же угрюмо деньги пересчитал, потом повернул к нему свою одутловатую, барбосью морду и сказал: «Ты сколько даешь-то? Мало». – «Как мало! Точно по счетчику, да еще с приплатой!» – «Это червонец приплата, что ль! – усмехается он презрительно. – Вчера за ночные поездки двойной тариф ввели. Еще с тебя столько же». Мирон невольно охнул, кошелек был уже пуст, однако дома еще были деньги. «Хорошо, – сказал он. – Но тогда мы должны домой подняться. Подожди. Я через пять минут тебе вынесу». – «Ну уж нет! – скривилась одутловатая ряшка. – Потом вы оба слиняете. Где я вас буду искать? Пусть один идет, а другой здесь в машине ждет». – «Иди, милый», – сказала жена. «Я быстро», – пообещал он, но, войдя в подъезд, подождал, пока спустится с восьмого этажа лифт, потом заедал замок, как бывает всегда, когда спешишь, затем отвечал на сонный, тревожный вопрос деда – соседа по коммуналке, – кто пришел. И вот, наконец, он у своего стола в комнате окнами во двор. Открыл верхний левый ящик, где обычно держал деньги и документы, и вдруг услышал, как с улицы вроде бы женский вскрик раздался. И шум мотора, будто машина с места отъехала. Испугавшись за Арину, в голове всякие ужасы поплыли как на экране телика, он схватил деньги, прихватив тяжелое пресс-папье (ничего другого под рукой не оказалось), и выскочил из квартиры. Лифта на месте не было, хотя непонятно, кто в такую поздноту мог его вызвать. Ждать долго, поэтому он понесся по лестнице бегом вниз, почему-то ожидая на каждой площадке засады. Сжимал в руке пресс-папье как оружие. Лестница грязная, вонючая, перед дверями квартир всякий хлам, тяжелые ящики и бочки деревянные с какими-то соленьями, от них тяжелый, прогоркло-соленый дух. Но – скорее! Скорее! Что там внизу, у подъезда?! От тревоги во время бега даже коленки подгибались. Сердце колотилось, он задыхался, мысли неслись дикие: «Как мог в наше время оставить жену одну с незнакомцем! Ведь в сущности как заложницу оставил!» В подъезде споткнулся на правую ногу, плохая примета, но не остановился, вот он во дворе, лампочка у подъезда все так же тускло горела, но машины не было.
Только тут, как показалось Мирону, он выплыл из своего фантасмагорического состояния. Вот он, двор, и машины никакой нет. И не было, наверно. Стоп, оборвал он себя. Но ведь в такси Арина оставалась как залог. Он тупо поглядел на то место, где стояла машина, словно взглядом мог ее материализовать, и почувствовал, как в нем все леденеет, ноги наливаются тяжестью, а в сердце вползает ужас. Что произошло? Почему? Зачем? За что? Такое ощущение возникло, что его вдруг стала засасывать пустота. Куда бежать? Где искать? Медленно двинулся к выходу из двора, там шоссе, может, почему-либо шофер решил на шоссе выехать и там его ждать. Мысль нелепая, несуразная, но, подчиняясь ей, он шел, едва волоча ноги. При этом слабость во всем теле такая, что руки опущены, и поднять их сил нет. И тут из-под козырька подъезда, к которому он приближался, отделились две мужские фигуры и двинулись к нему навстречу, наперерез: Он понимал, что их цель – он. Но нового страха нет, и старого достаточно. Вот и их морды. Одна – незнакомая, угреватая, чубатая и усатая, зато другая – одутловатая, шофера. В руках – ножи. Они расправились с Ариной, подумал он, и слезы покатились из глаз. А теперь вот и его очередь, но это уже все равно.
Они остановились, не дойдя до него всего лишь метр. Остановился и он. Вдруг усатый глянул по сторонам, словно случайных свидетелей опасался, и прошептал: «Хочешь бабу свою живой видеть, топай за нами». – «А кто вы такие?» – невольно сорвалось с языка, хотя какая разница! Они уже двинулись куда-то в сторону, приглашающе кивая головами, но внезапно задержались, а одутловатый, понимая, что Мирон у них в когтях и уже не вырвется, пояснил приятелю: «Залог слишком для него дорогой». Выглядел он довольным, как человек, удачно справившийся с работой: «От Глухова мы. Он велел тебе привет передать». От Глу-ухова?.. Вот он, значит, как его достал! Раз от Глухова, то пощады не будет… Тут оно и случилось. Шайнбаров и сообразить не успел, что они могут сделать, как они спеленали ему ноги и руки, чем-то липким залепили глаза, так что никакого сопротивления он уже не мог оказать. Вынули из пальцев деньги и пресс-папье, куда-то понесли, потом положили в какое-то узкое место. Ему было тесно, потому и подумал, что узкое. «Узки врата к тебе, Господи», – почему-то подумал он последними словами Владимира Соловьёва. И по ясной ассоциации вспомнил, что в поместье Трубецких «Узкое», где теперь санаторий Академии наук, как раз и умер русский философ. Или он другое сказал? «Трудна работа Твоя, Господи!» Кажется, так. Думая про Соловьёва, он совершенно забыл о двух преступниках, они как-то ушли на задний план сознания, как вырезанные из картона фигурки для кукольного театра. И тут же вокруг него наступила тишина. Только громко тикали часы. Мирон перестал ждать удара по голове и ослепительного взрыва перед смертью. Более того, и их дыхания рядом с собой он больше не слышал.
Он дернулся всем телом, уже понимая, что это лишь страшный сон, и он проснется сейчас, вытирая холодный пот со лба. Хотя было все слишком уж реально. Глаз открыть не мог. А в мозгу издевательский голос Глухова: «Не будешь в другой раз так думать. Тем более про меня». И еще он повторил то, что вроде бы Мирону как-то сказал, когда они еще дружили: «Нужно уметь мстить. Затаиться, терпеть, ждать, а потом ударить, когда враг не ждет. Так все сильные делают. Меня этому отец научил». Он невольно всплеснул руками, словно отмахиваясь от кошмарного сна. Внезапно освободившись, правая ударила с размаху по стене, а левая по фанерной перегородке, гулко отозвавшейся на удар. Одно ясно: он и в самом деле очутился в каком-то узком промежутке. Попытался потереть глаза, они липкие и мокрые от слез. Глаза разлеплялись с трудом, к тому же кругом была такая темнота, что своих рук он не видел. Но руки ожили, задвигались, бросились к ногам и наткнулись на одеяло. Что это? Он лежал под одеялом? Но почему так низко? Почти на полу… Это не его диван!.. Справа стена – понятно, но почему слева какая-то перегородка?.. Где он? По спине и по лбу и вправду катился холодный пот.
Беспамятство отступало, а сознание приходило медленно, толчками. Все-таки это был сон. Да, сказал он себе, я их только вообразил. Может, и вообще вокруг меня и Арины с Сашкой какой-то ненастоящий мир, какие-то импульсы извне получаю, а остальное сочиняю. Но ужас не отпускал. Он таился в темноте, за шкафом, отгораживавшим его от комнаты, если, конечно, он в той самой комнате, о которой подумал. Проверяя себя, он протянул руку за голову, нащупал провод, перебирая по нему пальцами, добрался до кнопки, нажал – и вспыхнул напольный торшер. Тогда, подтягиваясь на локтях, он оперся спиной о подушку и выглянул из-за шкафа. Комната была пуста. Но, быть может, враги – в кухне, в туалете, в ванной. Презирая себя, он тем не менее вылез из-под одеяла, босыми ногами вышел в свою крошечную прихожую и разом включил расположенные рядом три выключателя. Четырехметровая кухня. Спрятаться там негде. Мирон распахнул двери в ванную и туалет. Тоже никого.
Вернулся в комнату, в светлый полумрак – темноту разгоняла горевшая за шкафом лампа, да еще из прихожей свет захватывал часть комнаты. Он подошел к стоявшему у окна столу посмотреть на будильник. Вообще-то его наручные часы, он вспомнил это, лежали как всегда на полу у изголовья постели, но впопыхах он проскочил мимо них. Полчетвертого утра. Отрубился и не заметил, даже компьютер не выключил. Вот кошмар и привиделся. Еще часа четыре можно бы спать. Хотя это и самое время для сонных кошмаров. Может, и случая с такси не было? Уже два месяца он здесь скрывался, чтобы на своих не навести. Хотя глупость была в том, что на работу ходил, но домой не возвращался. И Арина ему верила. Хотя могла бы и ревновать. Подростком Эдита занималась в балетной студии, у станка стояла не один месяц, как-то раз их студия даже поставила «Лебединое озеро». Эдита танцевала Одиллию. «Знаешь, – шептала она, прижимаясь к Мирону, – тогда я поняла, что мне два цвета к лицу: черный и красный. А потом, мне не хочется быть Одетой, я люблю, ты же знаешь, быть не