одетой». И точно, ходила почти до зимы в красной куртке; но охотнее, оставаясь с ним, раздевалась донага, так и по комнате ходила. Понимала, что хороша! А блузки были черного цвета. И белые сисечки выскакивали из них весьма соблазнительно.
Смешно: Эдита, которая на самом деле Одиллия, и Арина, блондинка Одетта, нежно любимая жена. Своя, родная. И дочка Сашка. За них он и боялся, за Арину и Сашку. Надо попытаться заснуть, уговаривал он себя, иначе голова варить не будет, и весь день будет разбит. И сразу же голова стала тяжелой, чумной, сонной, но дрожь в теле и нервная суматоха в душе не проходили. Так не уснуть, надо успокоиться. Он подошел к полке из неструганого дерева, самодельной, тянувшейся вдоль правой стены. На ней настоящий хозяин этой квартиры, сдавший ему жилье, держал инструменты. Инструменты Мирон сгрузил в маленький шкафчик в прихожей. А теперь на полке стояло полтора десятка книг. Он снял книгу, стоявшую с краю. Роман «Приглашение на казнь» Набокова. И на тему его тоски, и засыпать с книгой легче. Он открыл книгу и прочитал: «То, что не названо, – не существует». Задумался, что имел в виду знаменитый эмигрант, но мысль сонно заскользила и снова вернулась к его жилью. Больше в комнате, кроме стола, стула, торшера, шкафа и матраца, купленного им на толкучке тогда же, два месяца назад, когда он сюда перебрался, ничего не было. Поначалу его это радовало.
Шайнбарову с детства всегда почему-то воображалось, что чем стесненнее он будет жить, тем больше простора для мысли. А хорошее жилье поневоле заставляет искать благ мира сего, благоустраивать быт все удобнее и изящнее, а потому слабеет и творческий порыв. Комплекс Диогена: жить в бочке, а мыслью обнимать Вселенную.
И при том ему всегда нравились уютные, обихоженные эстонские и немецкие домики, где все рационально продумано так, чтобы человеку жить было удобно и приятно: внутренний порядок и чистота в доме и подстриженный газон перед окнами. Но он также видел, что подобное существование требует постоянного, каждодневного усилия, что ни на что другое времени не остается. Засыпая, он снова вспомнил фразу: «То, что не названо, – не существует».
Попытка понять
Он достал из портфеля письмо, которое вместе с фотографиями Арины и Сашки всегда носил с собой. Письмо это почему-то давало ему настрой и силу жить: «Любимый мой, милый! Вот у нас и Саша, я ее вижу розовенькой, похожей на тебя, она черненькая с хорошей головкой, “такая ладненькая девочка” (это сказала врачиха, когда меня зашивали), а я всё тихо плачу. Мне Сашу жалко. Ей ведь тоже рожать когда-нибудь придется! Ужас!! Вот и реву тихо второй день. Успокаиваю себя тем, что любить тебя мы теперь будем вдвоем с Сашей. Все равно реву. Ты уж меня извини. У нас с Сашей сегодня было 2 свидания, кот. в медицине почему-то называется кормлением. Днем, сразу после вашего с мамой ухода, я смотрела на неё, а она мирно спала. Грудь (совершенно пустую) брать отказалась. Но не плакала, была очень спокойной и производила впечатление сытого Шайнбарова. Милый мой, я её разглядела и была поражена этим сходством: у нее фамильный носик, твои аккуратные ушки, кругленькие, твои губы и щёки (бороды не хватает!), а главное, у нашей Саши замечательная черная прическа (не волосики какие-нибудь) – густые волосы стоят мягким ежиком. В нашей палате, да, по-моему, и во всем отделении с такой головкой детей нет». Мирон невольно заулыбался. Это была крепость, опора. Уверенность, что у него есть человек, который готов своим существованием подпереть его. А подпереть для него значило дать ему свободное время, не капризничая и не претендуя на то, чтобы захапать его.
Шла перестройка, и все поначалу захлебнулись от счастья и надежды на свободу, не догадываясь, что это всего лишь тяжелые номенклатурные бои за то, кому сидеть в главном кресле. А как при этом называться – наплевать. Примерно такие же бои были в русском правительстве накануне Смутного времени. Придумывались реформы для привлечения разных сословий, заманивались иностранцы, чтобы получить поддержку от Европы, а все для того, чтоб у власти удержаться. И царь Борис, и Лжедмитрий, и Шуйский думали только об этом. Да и Ленин: сначала возьмем у немцев деньги, затем власть, а там посмотрим. И ради этой власти – миллионы пошли в тартарары. Россия, конечно, страна казенная, государственная, но с каждым новым правителем почему-то начинает надеяться на свободу, на то, что наконец-то можно будет не только прятать свои способности от правительства, но свободно реализовывать их – без того, чтоб тебя за это наказали. Оказывались возможными вместе с тем проекты, немыслимые раньше. Мирону казалось, что он Глухова знает, что тот прогрессивен, работоспособен, а главное, что они с ним – друзья, что Дима к нему прислушивается, и в случае чего Мирон смог бы на него влиять. К тому же принял он и идею, которую давно они с ним обсуждали. Мирон ее высказал, а Глухову она понравилась, он ее стал считать своей, а Шайнбаров не возражал, пусть, лишь бы дело делалось. «Вообрази, – говорил Мирон Глухову, – что имя Альфонса де Кюстина, Флетчера, Платонова, Бердяева произносится на равных правах с именем Ленина и Горбачева. Это же полный переворот в сознании». Дима важно отвечал: «Мы это сделаем». А идея была по тем временам почти решающая – издать не разрешенные раньше переводные книги о России и забытые и запрещенные книги русских историков и русских философов. «Но, – добавлял Диамант, – мы должны стать в России главными».
Шайнбаров снял с полки старый перевод Джильса Флетчера «О государстве русском». Новый он отдал Диме: язык тот знал хорошо, это была его действительная гордость, и переводы всегда сам тщательнейшим образом просматривал. Впрочем, для комментариев годился и прежний текст. Книг на полке у него было немного. Штук пятнадцать, не больше. Несмотря на всю свою книжную страсть, несмотря на то, что, оставив первой жене огромную библиотеку, он собрал сызнова не меньше тысячи томов, но все это было в их с Ариной коммуналке. Ему иногда хотелось, чтоб и библиотеки большой не было дома: только то, что читаешь, зато уж эти немногие читаешь насквозь, не отвлекаясь библиофильским любопытством. Но все же нет, не в это время заниматься комментариями. Назад надо, в постель.
Шагнув за шкаф, он бухнулся в свою уже остывшую – в квартире было прохладно, топили скверно – постель. Но она хранила остатки кошмарного сна, и не успел он выключить торшер и погрузиться в темноту, как снова пришли мысли о Диме Глухове, заставляя сердце беспокойно колотиться. Мирон жалел его вначале, сознательно хотел самоумалиться, чтоб у того не было терзаний и комплексов. Хотелось поддержать слабого тщеславного мальчика (он был младше на одиннадцать лет), который сам себя считал никем, разве что папиным сыном. И во время вечерних прогулок от института мимо метро, до следующей станции, Диамант раза два плакался Мирону, что он одинок, что у него нет друзей, что впереди чернота, пустота, что он ничего не может создать, что его мучает тоска бесплодия, остается одно – покончить с собой. Тогда-то Шайнбаров стал создавать Глухову видимость его значения и стал ему расписывать, что издание забытого, непереведенного, что мы с ним пытались делать в наших институтских сборниках, – это тоже творчество, ибо возрождает, оживляет забытое, и это чрезвычайно важно для развития культуры. На этом, мол, выросло великое Возрождение. А хранители и издатели древностей – такие же творцы, как и те, чьи работы они хранят и издают. Для нас наша античность – это русская эмиграция, русское зарубежье. Эта мысль показалась Диаманту новой. Он, правда, слабо отмахивался, снимал темные очки, смотрел на Мирона своими зеленоватыми в электрическом свете, как ярославские озерки, глазами (откуда родом его дед, «болотный тролль», как называл его внучок) и спрашивал, будто не веря, хотя, как теперь было понятно, всё приняв, решив и уже думая о конкретной реализации идеи. Но спрашивал, будто неуверенно, чтоб его поуговаривали (деспоты любят, когда их уговаривают – больше прав дает): «Разве? И никто надо мной не будет смеяться, что я только тексты издаю, а сам ничего не пишу? Ты уверен? И для истории культуры это важно, ведь правда? Она хранит не только имена созидателей, но и собирателей. А в России – ты прав, пожалуй, – на три жизни хватит издавать неизданное, запрещенное и забытое». Если бы Мирон тогда хоть подозревал, что скрывается под зеленоватой кожей его каменного лица и в его слегка раскосых глазках! Но он был уверен, что они друзья, да еще связанные общим миропониманием, к тому же себя Мирон воображал в роли ведущего. А ведь знал, что таят ярославские зеленовато-голубые озерки.
Как-то они вдвоем с приятелем путешествовали по ярославской области, так сказать, «познавали настоящую Россию». Деревушки, леса, небольшие города – в сущности, разросшиеся деревни, реки, озерки… Они шли от деревни к деревне, от города к городу, иногда ночевали в лесу. Стояло лето, жаркое, знойное. Идя просекой, они сомлели от солнца, и тогда приятель решительно свернул в лес – передохнуть от жара. Внезапно он радостно вскрикнул и показал рукой на небольшое зеленовато-голубое озерцо, окруженное склонившимися к воде тоненькими ветлами. «Чур, я первый!» – и, на ходу разоблачившись донага, с разбегу бросился, нырнул с головой в эту заманчивую воду. Мирон, человек более медлительный, еще раздевался, как вдруг с самой середины озерка, до которой приятель донырнул (оно было совсем крошечное), послышался его вопль: «Мирон! Стой! Не ныряй! Тут болото! А на дне валуны. Чуть бошку себе не разбил. Я сам выберусь!» И действительно, вылез. Голый, грязный, в зловонной тине, и отмыть его здесь негде, хоть вроде бы и вода рядом, но обманная вода. Еле соскребли с него эту болотную грязь травой и листьями. «А откуда валуны?» – спросил Мирон. «Ты что, географию не учил? – удивился приятель. – Доисторический ледник с собой приволок. Как раз здесь и остановился. Сам растаял, а камни остались». Потом Мирон где-то прочитал, что ледниковые валуны – «место обитания троллей и фей и неведомые для нас «каналы связи» Вселенной, о существовании которых мы до сих пор не подозревали». Приятель не мог отмыться еще пару дней, пока до реки не дошли. Так и Мирон чувствовал себя сейчас в грязи, от которой не мог отчиститься.