Когда люди разошлись, к злому Воеводе подошел врач, выбравшись из кольца вокруг Митяя. Вениамин Игоревич остановился рядом, нерешительно теребил в руках чемоданчик с инструментами. Панов сам же и подтолкнул врача к разговору.
– Ну, доктор? Чего ждать? – желваки играли, взгляд не предвещал ничего хорошего.
– Странно… все… Очень… странно…
– Что с ним?
– Ничего хорошего. Ничего. Кровь заливает легкие. Я вытащил стрелу и сделал разрез… на спине… чтобы кровь… но…
– ЧТО С НИМ!
– Максимум до утра, Юрий Сергеевич. Максимум. Готовьтесь. Но странно…
– Что странно? – Панов встрепенулся, уперев немигающий злой взгляд в доктора. – Говори.
– Кровь… странно… Она черная…
– Что?
– Кровь вашего сына неправильная, нечеловеческая… Мутант он…
Вениамин Игоревич осекся, так как весь вид Воеводы говорил сейчас, что тот в гневе, что совсем не те слова он хочет услышать от доктора. Ноздри раздуваются, брови насуплены, желваки напряженно двигаются, а руки слишком заметно трясутся. Лучше его сейчас не трогать.
– Доставьте сына в лазарет и приведите Потемкина. Я скоро буду, – с этими словами он прошествовал в сторону собора. Стрельцы переглянулись, пожали плечами и, подняв койку с Митяем, потащили юношу к стрелецкому корпусу. Следом поплелся Вениамин Игоревич, не зная, куда деть руки: он слишком поздно осознал, что совершил ошибку, сказав Панову, что его сын – мутант.
Михайло-Архангельский собор впервые после дней Великой смуты наполнился таким шумом… Именно с тех пор, когда испуганные люди дни и ночи проводили за мольбами, возлагали надежды на Всевышнего, но так ничего у него и не вымолили, храм почти никто не посещал.
Люди в большинстве своем разочаровались в Боге. Обходили собор стороной, батюшку проклинали при каждом удобном случае, а Бог теперь был для каждого свой… В первое время отец Иоанн пытался вернуть людям привычку верить, но Воевода пригрозил ему карой, если тот не перестанет пудрить людям мозги и вносить смуту в сердца жителей Юрьева. Во-первых, религия в том виде, в каком была до войны, оказалась мало кому нужна, а во-вторых, нечего теперь было взять с народа – естественно, батюшка себя не считал таковым. Все и раньше-то было только на добровольных началах и пожертвованиях, теперь же и вовсе, чтобы самому прожить, пришлось пойти на договор с власть предержащими. Воевода не разрешал ему проповедовать православие, зато был рад, когда отец Иоанн восхвалял и возвышал Панова. На этом и строились отношения Воеводы и батюшки. Тот был целиком за действующую власть, а глава города, в свою очередь, не отбирал у священника храм, позволял достойно существовать, есть-пить со своего стола, лечиться в случае нужды и закрывал глаза на многочисленных монахинь, а по сути – обычный гарем в стенах церкви.
Естественно, былое величие храма сошло на нет за двадцать лет, прошедших после исчезновения мира. Росписи, иконы и витражи закоптились от постоянно чадящего под сводами костра. Разграниченное простынями и тряпьем пространство – комнатки жен с детьми – сейчас просто смели. Жены толпились в дальнем углу, ругались, причитали, кто-то плакал. Детишки от мала до велика с радостными из-за необычного нашествия людей воплями носились среди толпы. Пришлые же заполонили собой все пространство, расшвыряли койки, сорвали занавески, нарушили покой внутренней жизни собора и его обитателей.
Чем дольше народ толпился в ожидании, тем сильнее было недовольство, тем быстрее распалялись люди. Батюшкины жены орали, вошедшие вторили, атмосфера внутри храма заметно накалялась. С иконостаса взирали молчаливые образа, хмурились, вслушивались в людскую брань, сердились. Потухло несколько свечей, расставленных по периметру. Их батюшка самолично лепил: собирал воск, когда сгорали, после заново катал. И пойми тут: то ли от людского накала это произошло, то ли из-за сквозняка, то ли оттого, что храм гневался. Казалось, когда человеческое море влилось бурлящим потоком в помещение, стало темнее, будто души вошедших здесь не просто так, а затем, чтобы забрать свет, вдохнуть весь воздух, погубить храм.
Раздался треск, столь явный, что народ даже сквозь собственный шум его услышал. Повернулись головы, зашептались… На правой стене собора, пересекая внушительных размеров фреску, образовалась трещина. Снизу вверх потянулась, с отростками, разбегающимися в стороны. Георгия-Победоносца, изображенного на фреске, разрезало пополам. Люди испуганно зашептались, норовя придумать каждый свое, страшное и непонятное, чтобы напугать соседа. Теперь уже и на стоящих у иконостаса охранников Воеводы, и на скрученного, подавленного Яра никто не смотрел. Всеобщее внимание было приковано к этой трещине, виновной лишь в том, что она в ненужное время поползла по стене…
– Что же это делается, Клав, видишь? Не иначе, Бог…
– Да то, поди, стены трещат… фундамент поплыл…
– Да какой фундамент-то? Какой фундамент? Вишь, как Георгия-то покоробило? Прям пополам…
– Слышала я, бабоньки, что опосля такого молния бывает… Поубивает ведь всех… Грешных-то…
– Да че говоришь-то, дура! Совсем вы, бабы, из ума выжили! Это от вашего крика стены уж трещат! Молчали бы уж!
– А ты сам молчи, Петрович! Хайло свое не разевай! Нечего тут!
– Да! Нефиг!
– Именно… Все на баб готовы свалить! Вот ведь мужики-то пошли…
– Была бы твоя Лизка здесь, так не говорил бы, козел старый…
– Да что вы, тетки, совсем окривели, что ли? Совсем…
– Молчи, хрыч! А то в твоем огороде грехов-то не было… Вон, как с Клавкой зажигал…
– Что?!!
– Что-что? Разве нет, Клав? Видела я, как он к тебе захаживал…
– Ты бы, Верка, за своим огородом смотрела…
– А что в моем огороде? В нем все хорошо… Муж – клад! Сын – загляденье! Сосед, и тот…
– Что?!
– Ой, Василий… Я тут это… Не того… Ну, что ты сразу к словам-то цепляешься…
Яросу позволили выпрямиться, но он чувствовал на плече тяжелую руку конвоира. Юноша посмотрел на толкающуюся толпу, ребятишек, нашедших и здесь веселье, играющих в салочки, скользя меж людей. Скривился и тяжело вздохнул. Суд обещал быть интересным, а если точнее, то сплошным фарсом. Результат Яр уже знал. Не нужно ходить к гадалке, чтобы понять: для него все окажется плохо. Ведь никто из этих людей не заступится. Толпа. Обычная толпа грязных зверей, не способная мыслить самостоятельно. Вон, как на трещину уставились и воют… Изобразили из нее чуть ли не знамение, чуть ли не глас божий услышали…
Ярос цеплялся взглядом за стоящих в первых рядах, тех, кого еще можно было рассмотреть при слабом свете, падающем сквозь закопченные, уже не цветные, а серые витражи, струящемся от нескольких сотен свечей, расставленных по периметру. Вот Артем. Они когда-то мечтали с папкой до Москвы добраться. Знатный был охотник, начинающий стрелец, но не прошел испытание. В самый последний момент спрыгнул с телеги и, послав всех куда подальше, стал обычным кузнецом. Вот Марина Федоровна – бабушка, божий одуванчик, постоянно заходила к ним на компот из ревеня, но последнее время скуксилась, съежилась, «потерялась». Еще бы: во время последней уборки картофеля за северными стенами Юрьева дочь Люся стала жертвой серых падальщиков, которых по недосмотру стрельцы подпустили слишком близко. Она оставила матери «в наследство» двоих годовалых сыновей-двойняшек. Левее – Катерина, прижимающаяся к мужу, скособоченная, с потухшим взглядом женщина. Эта дочь потеряла полгода назад. Утопили в Колокше: посчитали глаза разного цвета мутацией. Вот и Николай Выдренков, Варя рядом, а Ванька, видно, где-то в толпе шныряет – мелочь, что с него возьмешь. Не на дежурстве Коля, знать. Осунулся за ту неделю, что Яр пробыл в клетке, помрачнел. И к нему псы Воеводы приходили, расспрашивали и угрожали. Вон, как глаза в сторону отводит. Как и дочка, прям. Хотя, чего ей стыдиться? Правильный выбор сделала, можно сказать, нужный: ей детей рожать, воспитывать и обеспечивать, и решение быть с Митяем в этом случае – самое беспроигрышное. Верное… Никто из окружающих слова против не скажет. В лучшем случае, будут стоять и прятать глаза, как Выдренков и его дочь. Всех жизнь покоробила, всем досталось, и они больше не хотят потрясений, испытаний и так хватило. Лишь бы вновь не зацепило.
Гомон не стихал. Гром глянул в сторону выхода, вычленил взглядом хмурого и злого Воеводу, незаметно притулившегося у двери, понял его кивок как сигнал и начал. Сначала шагнул к Яру и одним движением сорвал с головы шапку. Юноша попытался было выхватить ее обратно, но сильный конвоир вновь скрутил руки за спиной. Потом Гром заговорил. Громко и резко, как и подобает бывшему военному, а теперь начальнику воеводиной охраны. Его голос волнами раскатывался под куполом храма, заставив всех повернуть головы в сторону оратора.
– Люди! Взгляните! Нет! Только узрите, кого мы пригрели и кормили все эти годы… Видите? – он указал на лысую голову Яра, неприкрытые роговые наросты в полутьме выглядели пугающе. – Никого не напоминает?
По толпе пронесся ропот. Яр чувствовал на себе их взгляды. Он рассматривали его, словно видели впервые. С искренним недоумением и изумлением, некоторые со страхом. Неужели они не знали? Знали, но вот теперь, под гнетом событий, они узрели его наросты вновь с другой точки зрения. Еще и Гром подливал масла в огонь.
– Люди! Вы убивали своих детей с лишними конечностями! А тут… Видите? Он прятался среди нас всю свою жизнь! Целую жизнь! – теперь по толпе прокатился возглас возмущения. Это коснулось многих. У каждой третьей семьи ребенок рождался с отклонениями. – И мы все эти годы не знали, что с нами рядом живет… вот этот! Нечеловек! Как же так, люди?
– Убить его! – одинокие возгласы тут и там. Редкие и слишком явственные в тишине большого помещения.
– Вслед за нашими его! В Колокшу!
– Черт! Сам черт среди нас жил!
– Фавн! Приспешник дьявола!
– Да что вы, люди! – еще более редкий, заступнический возглас. – Он же хороший. Он же не трогал никого!