- А я вижу сквозь ветки, что ты идешь, да сил нет позвать, - ответила Нина. - Шепчу: «Паша, Паша», а ты не слышишь...
- Хорошо, что я в болото полез. Я тебя и сейчас бы взял на руки и...
- Паша, о чем ты? Я вот сейчас о Вовке думала, ругала себя, что так сухо попрощалась с ним. Паша, ведь мы знаем друг друга со школы... Ну зачем ты меня своей курткой накрываешь? И знаешь, все горит внутри от страха за него. Заплакать бы, да слез нет. Может, я все слезы выплакала там, в болоте? Три раза подносила пистолет к виску и все не могла нажать на курок.
- Что-то ты невесело поешь, Сойка.
- Прости. Действительно, что это я расхныкалась? Мы еще попляшем в замке! Туфельки да платье, то, голубое, в котором я на вечеринке в Пуне была, в рюкзаке лежат. Надеюсь, пригодятся.
- Вот это уже другой разговор! Спи, Нина.
Барабанил в намокшую ткань палатки дождь, то сыпал часто-часто, то затихал вроде. Докуривал цигарку Саша Петров, прислушивался к тихим голосам Грачева и Нины. Чем-то голос радистки напоминал ему голос его знакомой по институту, Наташи, - да-да, очень похож: низкий, чуть с хрипотцой. «Москва! Как много в этом слове для сердца русского слилось!» - Саша поерзал щекой по твердому, бугристому рюкзаку: - Москва, Тверской бульвар. Наташка... «Как много в нем отозвалось...» Неужели все это было? Было лето сорок первого года, последние дни сессии, солнечно, тепло. Закусив зеленый черенок кленового листа, идет с ним рядом Наташа. Суббота, двадцать первое июня... До глубокой ночи бродили они вдвоем по тихим улочкам Арбата и Тверскому бульвару. Оба студенты второго курса литературного института, а потому спорили, читали стихи. Она - стихи Пушкина о Москве, а он, кажется, - отрывки из «Фауста». В тот вечер он понял, что любит Наташу, что нет и не может быть для него во всем мире девушки прекраснее, чем она.
Саша поправил рюкзак: не очень-то удобно спать на подушке, в которую напиханы патроны. Усмехнулся, вспомнив, как горячо они рассуждали о немецкой поэзии, об ее удивительной не просто сентиментальности - душевности, от которой сердце вдруг сжимается и замирает... Подумать только, что в те счастливейшие для них мгновения германские войска уже скопились возле границ его Родины, дожидаясь команды: «В атаку!» Счастье... Это и было их коротенькое счастье! Они никак не могли расстаться, все ходили и ходили, а устав, садились на какую-нибудь скамейку в сквере. Может быть, какое-то седьмое чувство подсказывало им: будьте подольше друг с другом, не торопитесь расставаться, сегодня мир ваш, а завтра... «Встретимся завтра опять на бульваре», - сказала тогда Наташа... Он вздохнул, сел, стал скручивать новую цигарку: на другое утро он уже был в военкомате. А там - эшелон, фронт. Больше они не виделись, но обязательно встретятся после войны, надо только очень верить в это...
- Усы, сверни и мне, - послышался голос Коли Прокопенко. - Никак не заснуть. Ну, Зойка, нагадала ты нам счастливую дорогу!
- Все будет хорошо, - устало сказала из темноты Зоя. - Мое гаданье верное, Коленька. Разыщем склады и вернемся домой. Вот увидите.
Застонал во сне Бубнис, Саша Петров вздохнул и затих, устроившись поудобнее, а Коля Прокопенко никак не мог устроить свою раненую руку, ворочался с боку на бок, мешал Зое. Не нравилась ей его рука. Неужели гангрена пустила щупальца по всей ладони? Надо бы отправить Кольку к своим, в тыл, но каким образом? Эх, моряк!
- Что, рука мучает, братец-кролик? - прошептала Зоя.
- Горит, как в огне, Зоинька... Знаешь, боль будто растекается до самого плеча. Зойка, что же это, куда я с такой лапой? Это - конец? Только честно.
- Видела я раны и пострашнее, да все обошлось, - ответила Зоя и попыталась перевести разговор в другое русло: - Ты, кажется, с Черного моря? Рыбачил там, да?
- Рыбачил?! Да я родился в шаланде, Зоя! Эх, и умереть бы в шаланде, на сетях, пахнущих рыбкой! Зоинька, я каждую минутку, секунду каждую там, на море... - Зашептал ей Коля в ухо. - Видела бы ты, как красиво идут шаланды под свежим ветерком! Мачта поскрипывает, вода за бортом плещет, Лика с соседней шаланды рукой машет... Ты что, уже спишь?
- Сплю. И ты спи. Пускай тебе приснится море.
- Коля закусил рукав куртки: какая боль в руке, в сердце. Он уставился в темноту, а сам видел, как над самой водой летят самолеты с крестами на крыльях. Откуда они взялись? Зачем летят сюда? Вода, кипящая от взрывов. Оглушенный, но живой, он вынырнул, закружил среди обломков шаланд. Искал, звал, захлебываясь водой, отца, братанов, Анку, а над водой ходила тройка самолетов и прошивала невысокие волны трассами пуль... Как ему удалось выбраться на берег, где догорал разнесенный бомбами в щепы поселок? Для чего он уцелел, когда все люди, которых он так любил, были мертвы? «Заживет рука, заживет! - успокоил себя Коля. - Я еще не все на этом свете сделал, что должен сделать. Надо жить, чтобы отомстить за всех!»
Молотил в брезент палатки дождь, слышались тихие шаги - Бубнис охранял сон разведчиков.
- Итак, значит, ты жил в Инстербурге на Амалиенштрассе в доме номер пятнадцать? Отвечать быстро, Хейле!
- Так точно, оберштурмбаннфюрер, но русские разбомбили его и...
- Помню, как же, отлично помню этот дом. На первом этаже - булочная толстяка Фриче. Я там покупал булочки с изюмом.
- Что вы сказали? Булочная? - Володя сделал вид, что плохо расслышал вопрос. - Но в нашем доме булочной не было.
- Ах да, Курт, я перепутал. Булочки я покупал на Гренадерштрассе. Но вот ведь какая штука. Хейле... - Штурмбаннфюрер Герман Ланге, начальник Тапиауской службы СА, прошелся из угла в угол темной, без окон комнаты, и весело сказал: - Но вот ведь, какая штука, Хейле: дом-то ведь цел!
- Что вы сказали? Цел?! - Володя пожал плечами, поглядел на «брата» Карла и увидел, как тот побледнел, съежился. Цел? Не может этого быть! Неужели тот, настоящий Курт Хейле все это придумал? И потом же... Володя торопливо открыл сумку, нашарил в ней небольшой сверток, развернул его, взял в руку осколок кирпича и дрожащим голосом проговорил: - Вы очень жестоко шутите, штурмбаннфюрер. Это камень из развалин моего дома. Он стучит в мое сердце, взывая: «Иди и уничтожай врага!» - И Володя поцеловал кирпич. Это действительно был кусок кирпича от дома. От его родного ленинградского дома. Он всю войну таскал его с собой. - А вы?!
- Молчать! Смир-рно! - заорал Ланге. - Кр-ругом! Руки к стене! Полтора шага от стены! Так стоять! Почему врешь, что твой дом разрушен? Карл Хейле, ты подтверждаешь, что дом разрушен? За ложь - смерть! Отвечай, Карл Хейле!
- Р-разрушен!.. - проныл парнишка и еще раз отчаянно выкрикнул: - Разрушен, господин штурмбаннфюрер, разрушен!
- Володя с благодарностью глянул в несчастное мальчишеское лицо. Пока дожидались допроса, - а ждать пришлось почти три часа, - они о многом переговорили. Володя подробно рассказал про Курта Хейле, а Карл радостно сообщил, что знает дом, где жили Хейле, на Амалиенштрассе. Он стоит как раз напротив армейской поварской школы, правда, разрушили ли его русские во время майской бомбежки или нет, не знает, но если Курт говорит, что разрушили, значит так оно и есть. А он жил на Адальбертштрассе и отца совсем не помнит. Еще в тридцать восьмом году отец что-то не так сказал, и его забрали в армию. Служил он в штрафном батальоне номер двести девять и погиб во время «кровавого крещения», то есть польского похода. А мать не очень-то грустила по отцу... Что случилось с ней, Володя так и не понял, но выяснил, что живет Карл с бабушкой и жить тяжело, а тут еще его отправили в деревню на обязательную для молодежи трудовую повинность в государственное имение Героев Лангемарка, принадлежащее фактически гауляйтеру Восточной Пруссии Эриху Коху. Но какой из него, городского мальчишки, сельский работник. - Не выполнял он заданий. Наказывали его. К тому же сын управляющего оказался таким приставалой, что... В общем, сбежал он оттуда. А за побег с трудовой повинности можно и в лагерь для малолетних преступников загреметь! В общем, он будет говорить все, что скажет Курт. Да, он Карл Хейле, брат Курта. Да, он тоже жил на Амалиенштрассе в доме номер...
- Стоять так! Не двигаться. Молчать!
Стоять было очень неудобно: вес тела приходился на вытянутые, упертые ладонями в стену руки, а штурмбаннфюрер ходил по комнате, то появляясь в тусклом кругу желтого света единственной лампочки, то отступая в угол, словно растворяясь в сумраке плохо освещенного помещения. Как ноет шея, сколько еще это будет продолжаться? Пока все идет нормально: кажется, не соврал Хейле про свой разрушенный дом. Уф! Глубокая ночь, глаза слипаются, уже полтора часа допрашивает их этот человек в черном мундире.
- Алло! Говорит Ланге, - проговорил, сняв трубку телефона, штурмбаннфюрер. - Срочно разыщите мне директора гимназии имени Шарнхорста, - Бросив трубку на рычаг, скомандовал: - Смирно! Кругом! - Подошел к Карлу и ткнул его длинным пальцем в лоб. - Так значит и ты учился во второй городской гимназии имени Шарнхорста? О, это очень хорошая гимназия. Ее белое здание...
- Красное! - выкрикнул парнишка и повернулся к Володе, ожидая поддержки. Штурмбаннфюрер тоже поглядел на него с интересом, ожидая, что же скажет «Курт Хейле»?
А какая она на самом деле? Володя почувствовал, как озноб прокатился по всему телу: красная или белая? Он этого не знал! А если тут ловушка? Вначале Ланге беседовал с Карлом... Может, они о чем-то договорились?
- Ну что же ты молчишь, брат? Ведь красная же? - И Карл толкнул Володю. - Красная?!
- Красная, - выдохнул Володя. - Каждому это известно.
- Действительно, здание из красного кирпича, - подтвердил Ланге. Он закурил сигарету, огонек зажигалки высветил его белое, оплывшее, словно вылепленное из теста лицо. - Итак, подводим итог. Вы, братишки, оба учились в одной гимназии. Один - в девятом, другой- в седьмом классе. Ну-ка, припомните что-нибудь, о чем должна была бы знать вся гимназия. Ну-ка, Хейле, слушаю.