А бешеных собак мужики убивают у нас сами. Кто из ружья, а кто просто стягом или оглоблей. Убьют такую собаку, потом выволокут ее за деревню и свалят там в стороне от дороги куда-нибудь в яму.
И вот Никиша Сивоплес додумался обдирать этих убитых бешеных собак, а шкуры брать себе. Принесет такую шкуру домой и вывесит ее на шесте на сорок дней. Так накопил он себе несколько хороших шкур и понес их нашим овчинникам. Но Ворошков и Ваня-татарин выделывать эти шкуры отказались. А к кожевникам он идти уж не посмел и обработал их кое-как сам. А потом сшил из них доху.
Раньше ходил Никиша рваный и драный, все его очень жалели, старались обойтись с ним как-нибудь поласковее. Позовут его на работу — он обдерет собаку или там конишку, принесет хозяину шкуру, тот поговорит с ним о погоде, о жизни, об урожае, отвесит ему сколько следует хлеба или мяса, да еще заставит хозяйку напоить его чаем.
А как он сшил себе «бешеную» доху, так его не стали пускать ни в один дом. Возьмут от него ободранную шкуру, отвесят на безмене жита или мяса, что следует, и сразу выпроваживают со двора. «Уходи, — говорят, — поскорее. Чтобы и духу твоего не было». Вот как повернулась ему эта доха.
Раньше в праздник выйдет Никиша на улицу, подойдет к людям, сядет вместе со всеми, слушает, что они говорят, и сам иногда слово вставит. Ну, немного подшутят над ним, но не больше, чем над другими. А теперь если покажется он на люди, да еще в этой своей дохе, так все с руганью отгоняют его прочь, как поганого. Мало того, его теперь и без дохи считают как бы зараженным, хоть и видят, что он от этих своих собачьих шкур пока еще не взбесился. Обдирать собак его еще зовут, но больше уж по привычке, да еще потому, что в деревне нет другого собачника. А появись в деревне другой подходящий человек, тогда у Никиши не будет уж этого промысла.
Пока я смотрел на собак да думал о том, как Никиша будет обдирать их на доху, мы помаленьку доехали до поскотины. За поскотиной дорога пошла сразу под гору, прямо в Сингичжуль. Справа и слева от дороги потянулись полосы с хлебом и покосы. И хлеб, и трава не вышли еще во весь рост, но были уже довольно высоки. И собаки вроде как бы ныряли в них, изредка сгоняя с места каких-то пташек.
А за Сингичжулем дорога пошла по ровному лугу, который, я хорошо это знал, был покосом Рябчиковых. Справа этот луг постепенно переходит в широкую Белую гриву, на которой множество деревенских покосов. А слева за покосом Рябчиковых, сразу за речкой, наш покос. Мне нравилось бывать там. Если сильно жарко, можно почти на ходу окунуться в воду. По речке много кулиг, густо заросших тальником и черемошником. А в этих зарослях много смородины и кислицы. А на горе над покосом — клубника. Косить меня пока еще не заставляют. Вот я целыми днями и собираю по кулигам смородину и кислицу и лакомлюсь клубникой. Но когда мы приезжаем сюда убирать сено, тут мне уж не дают спуску, а суют в руки грабли и заставляют подгребать сено. А потом сажают на коня, и я вожу копны.
Но вот мы переехали по шаткому мостику нашу речку и поворотили в Облавное. Теперь дорога наша пошла наизволок в гору. Тут я вспомнил, что у меня за пазухой печенюшки от тетки Марьи, и мне сразу сильно захотелось есть. Я с жадностью стал их жевать. И думать о тетке Марье.
Тетка Марья — женщина высокая, полная. Дядя Илья кажется около нее каким-то замухрышкой. А вот ходить она почти не может, у нее все время болят ноги. И с хозяйством ей управляться очень трудно.
Тетка Марья очень любит меня. Когда придешь к ним за чем-нибудь по делу или в праздник заглянешь, она всегда угощает медком. Пасека-то у них большая, а детей своих нет. Вот она и угощает меня. Окромя того, тетка Марья хорошо «вправляет мозги».
Многие ребята очень часто встряхивают себе голову. Особенно зимой. То с коня кто-нибудь брякнется, то с санок на катке свалится и стукнется головой о мерзлую землю. Ну, у него и зайдут мозги за мозги. А потом начинает болеть голова.
Нынче зимой увязался наш Конон за мужиками белковать куда-то по Шерегешу. Весь день ходил там за ними. И все было ничего. А к вечеру, уж по дороге домой, отстал от, них и плелся один. И вот то ли устал, то ли недоглядел, но только напоролся лыжей на какой-то сук из-под снега. На его счастье, катился он не так уж шибко. Но все же перекувыркнулся несколько раз и, видать, стряхнул себе мозги. Вечером — голова болит, утром встал — голова болит. День, другой — все на голову жалуется. Тогда мама и говорит ему: «Иди к тетке Марье. Пусть она вправит тебе мозги-то как следует. А то они у тебя, видать, сошли с места».
Конон пошел к тетке Марье лечить голову. А я увязался за ним посмотреть на это дело.
Сначала тетка Марья попросила Конона посидеть немного да отдохнуть. Она налила нам по стакану чаю и поставила блюдечко медку. А потом начала расспрашивать: когда и как он стряхнул свою голову. Когда Конон рассказал ей, как все это с ним приключилось, тетка Марья начала охать и ругаться, что он такой неосторожный: «Там ведь можно так стукнуться, что и домой не воротишься. Занесет снегом так, что и до весны не найти. Пропади она пропадом, эта ваша охота. У меня Илья как уедет в тайгу, чтоб она провалилась в тартарары, я места себе не нахожу. Хотя бы прибыток какой был. А то ведь так больше ездят — себя тешат. А тут сиди да изводись — скоро ли приедет, али медведь там его задрал, али сам себе где-то шею сломал».
Поругавшись сколько надо, тетка Марья стала спрашивать Конона, в каком месте у него болит голова, чтобы, значит, узнать, куда у него свернулись мозги. Если боль стоит в затылке, значит, они назад покачнулись, если же какая-нибудь одна сторона головы болит, значит, они сдвинулись или вправо, или влево. Это уж каждому понятно. Но оказалось, что у Конона вся голова болит. И справа, и слева, и с затылка, и особенно над глазами. Тут тетка Марья покачала головой и тяжело вздохнула. А потом взяла длинную веревочку и опоясала этой веревочкой Конону голову над самыми ушами. Потом взяла из печки уголек и сделала на веревочке метки против носа, около ушей и по самой середине затылка. Затем сняла с его головы эту веревочку и как-то так сложила ее по своим отметинам, что ей сразу стало ясно, в какую сторону у него подались мозги. После тетка Марья легонько стала встряхивать голову Конону так, чтобы мозги у него выправились и легли куда надо. Погладит ее, пожмет, пощупает в разных местах, еще раз погладит своими пухлыми перстами и опять осторожненько начнет встряхивать. Внапоследок она еще раз опоясала ему голову своей веревочкой, опять отметила на ней угольком все нужные места, снова сложила ее по отметинам и сказала:
— Ну, теперь, кажись, все наладилось. Сейчас мы стянем тебе ее покрепче рушничком, а потом ты полежи немного вон на кровати под полатями. Пока она у тебя не отерпнет. Да не тряси головой-то, а то мотаешь ею, как баран.
Тут тетка Марья крепко стянула Конону голову рушником и положила его на кровать.
— Лежи пока тут, греховодник. А я скотишку сгоняю на речку напоить.
Пока тетка Марья ходила по своим делам, Конон смирно лежал на кровати и не тряс головой. Через некоторое время тетка Марья пришла в избу.
— Ну, как ты тут? — спросила она его. — Болит голова-то?
— Да вроде лучше стало, — ответил Конон.
— Так и должно быть, — сказала тетка Марья. — Теперь иди домой да полежи беспременно денька два. Вот все и пройдет. Ну, с богом. Иди помаленьку, не торопись.
Мы пошли домой. Лежать Конон, конечно, не лежал ни одного дня. Но головой трясти все-таки остерегался. И действительно, голова у него помаленьку наладилась. Видать, мозги окончательно укрепились на своем месте.
Пока я жевал печенюшки тетки Марьи да думал о ней, мы продолжали подниматься вверх по Облавному. По обе стороны дороги развертывались широкие лога с пашнями и покосами. На многих полосах уже маячили борноволоки. Видать, люди ночевали здесь, на пашне, если так рано выехали на бороньбу.
Наконец дядя Илья повернул в одну из таких развилок, и я сразу сообразил, что мы скоро доедем до места. Спустя некоторое время мы поднялись на самую стрелку и поехали по дороге к видневшемуся вдали стану. По обе стороны тянулись вспаханные и засеянные полосы. В одном месте кто-то боронил в три бороны у самой дороги. Когда мы подъехали ближе, я увидел, что в седле на четвертом коне сидела женщина. Дядя Илья остановил своего коня и спросил ее:
— Ты одна здесь боронишь, Зоя?
— Я-то? Нет, с тятенькой.
— А где он?
— Тятенька-то? Во-он… на меже. Лежит под березой.
— Он что у тебя, опять занемог?
— Тятенька-то?.. А чево с ним поделаешь. Вчерась не успела на полосу выехать, а он сразу за топор. Ты, говорит, борони тут, а я пойду вон на залежи березки корчевать. Я бороню себе да бороню, а он там на залежи копошится. В обед приходит — еле языком вяжет. Я попробовала было сказать ему, чтобы он садился вместо меня да боронил. А я, говорю, вместо тебя эти березки корчевать буду. Али, говорю, мы с мамонькой их осенью после страды выкопаем. Куды там, рассердился, начал ругаться, А после обеда опять туда уплелся. А вечером уж еле до стана дотянул. В груди колотье, сердцебиение, есть не хочет, заснуть не может. Сегодня с утра под березой лежит да только охает. И домой не едет. Не хочет одну меня оставлять. Как будто я маленькая. Я просто не знаю, что с ним и делать. Поговорил бы ты с ним, дяденька Илья.
— Так он меня и послушает.
— Ну, все-таки. Вон он, сюда плетется. Попробуй урезонить его.
Тут Зоя тронула лошадь и поехала по полосе в другую сторону от дороги.
— Вот человек! — не то с осуждением, не то с уважением сказал дядя Илья. — Никакого удержу на работу. Разве с его здоровьем березняк корчевать…
— А почему он такой жадный на работу? — спросил я дядю Илью.
— В отцову родову выдался. Тот до самой смерти не знал у них роздыху. И умер-то, сердешный, на поле. Поехал по коней да и потерялся. Ждали, ждали, а потом поехали его искать. Нашли в Казлыке. Лежит, понимаешь, под кустиком на потнике и спит. Конь рядом, приколот на аркане. Подошли к нему, тронули, а он уж холодный.