Через некоторое время отец пришел в избу с двумя свернутыми мешками и каким-то узелком. При виде узелка сердце мое екнуло, так как я сразу решил, что в нем должна быть моя бархатная курточка.
Не отходя от дверей, отец сунул мешки под кровать, а узелок осторожно положил на брус около полатей. Потом на минуту вышел в сени и принес еще какую-то длинную бумажную трубку.
Потом он разделся и стал обирать у железной печки сосульки с бороды. А я все смотрел на его узелок и терпеливо ждал, когда отец наконец развяжет его и вручит мне бархатную курточку.
Но отец почему-то не торопился развязывать заветный узелок. Сначала он вытащил из-под кровати один мешок, вынул из него небольшой бумажный сверток, передал его маме и попросил спрятать подальше в подполье, потому что это очень ядовитая мыловаренная сода. Нынче на ярмарке в Новоселовой купить ее не удалось, а варить мыло на осиновой золе — дело неподходящее. Не то мыло получается.
Из другого мешка отец вынул два свертка. Один с крупчаткой — стряпать разное печенье для гостей. Другой с сахаром. Теперь в мешках уж ничего не оставалось. Уж Чуня отнесла крупчатку и сахар в казенку и спрятала их там куда следует, а отец как ни в чем не бывало стал закуривать около печки трубку и не торопился развязывать свой узелок.
Наконец он раскурил трубку, затянулся как следует, сплюнул два раза на половик у порога и довольно равнодушно сказал:
— Развяжи-ка, мать, узелок… Я кое-что привез там ребятишкам.
Тут Чуня немедленно схватила с бруса узелок и вручила его маме. Они сразу же ушли с этим узелком в куть и стали там его осторожно развязывать. А я затаив дыхание стал ждать, как они там ахнут от восторга, увидев мою бархатную курточку.
А отец тем временем не торопясь стал рассказывать, что Паршуков не рассчитал их полностью в городе, а заплатил все уж в Коме, да и то не деньгами, а товаром. «Это я у него уж здесь взял Анастасее — платок, Конахию — сатинету на рубаху, а Акентию — чертовой кожи на штаны. Хорошая штука эта чертова кожа. Износу ей нет…»
Я сидел за столом и не заметил, как заплакал горькими слезами. Отец сразу понял, что я плачу о своей бархатной курточке, которую с его приездом я потерял навсегда. Он подсел ко мне и стал рассказывать о том, как он сразу же по приезде в город решил сходить к Луше в женский монастырь. Но, оказывается, он стоит верст за тридцать от города, а в городе есть какое-то монастырское подворье.
Тогда отец пошел туда, нашел там одну старую монашку из женского монастыря и стал расспрашивать ее про Лушу. И та монашка рассказала ему, что наша Луша недавно умерла.
«Как пришла с обозом от своих сродственников из Анаша, так и слегла. То ли в дороге простудилась — морозы-то нынче были не приведи бог, то ли так от чего занедужилось… Но только поболела, поболела месяца два и преставилась. Хорошая девушка была, дай бог ей царство небесное. Жить бы да жить еще. Все сокрушалась, бедняга, перед смертью, что не успеет сшить какую-то бархатную курточку. Как вспомнит про эту курточку, так и начнет плакать. Последние дни уж без памяти лежала, а все бредила ею. Ума не приложу, что ей сдалась эта курточка».
Узнав о смерти Луши, мама совсем расстроилась, А Чуня заплакала горькими слезами: «Говорила я, не отпускать ее в монастырь… Жила бы у нас. Не объела, не опила бы нас…»
Мне тоже было жаль Лушу. Она была такая добрая, такая ласковая. Но моя жалость к ней как-то смешивалась с жалостью к самому себе. Я очень жалел Лушу, а сам все время думал о том, что она не успела сшить мне бархатную курточку.
Никогда не быть мне красивым и нарядным, никогда люди не узнают и не увидят, какой я добрый и хороший мальчик.
А в бумажной трубке оказалась александрийская бумага. Три огромных плотных белых листа. Всю дорогу из города отец берег эту трубку, чтобы как-нибудь ненароком не измять, не сломать ее. А я так много думал о бархатной курточке, так ждал ее, что забыл даже, что просил его непременно купить мне эту бумагу.
В первую же субботу после возвращения отца из города я сдал Павлу Константиновичу книгу о маленьком лорде Фаунтлерое. Павел Константинович проверил сначала, не измазал и не истрепал ли я книгу, потом стал журить меня за то, что я долго держал ее у себя. Но, увидев мое расстроенное лицо, махнул рукой и выдал книгу Миньке Обеднину.
Через день я пошел к Миньке узнать, понравился ли ему рассказ о маленьком лорде. Но он, оказывается, еще и не раскрывал его.
— Мамаша принесла, понимаешь, от тетки Хивоньи книжку о Страшном суде божием и заставляет меня вечером читать ее вслух.
Тут Мишка достал с божницы тощенькую истрепанную книжку под названием «Новое слово о. Иоанна Кронштадского об еретичестве графа Льва Толстого и о Страшном суде Божием, грядущем и уже приближающемся».
— Вчера, понимаешь, уселись с Офимьей Щетниковой за стол и слушают меня. Я читаю им эту книжицу и ничего в ней не понимаю. Ну и они, конечно, тоже ни чох ни мох. Но все равно просят читать. Насчет Страшного суда им хочется что-нибудь узнать. Что там да как будет.
— Может, Павлу Константиновичу показать эту книжку? — предложил я Миньке.
— А для чего?
— Помнишь, он говорил нам, чтобы мы как можно больше читали дома. А если что непонятное будет, чтобы его спрашивали.
— Ну так что?
— Вот и спроси его — надо ли читать эту книжку. Сам же говоришь, что ничего в ней не понял.
— Это верно.
— То-то и оно.
На другой день у нас был обмен книг у Павла Константиновича, и я понес ему менять книжку под названием «Смелые мореплаватели» — про одного избалованного, капризного мальчика — сына американского миллионера. По дороге из Америки в Европу этот задавало во время шторма вывалился за борт парохода. В море его спасли рыбаки, приучили к тяжелой работе, и он сделался настоящим человеком.
А Мишка принес свою книжку об еретичестве графа Льна Толстого.
Павел Константинович взял у него эту книжку, взглянул на нее одним глазом, показал ее нам и громко всем сказал:
— А Ивана Кронштадского вы не читайте. Он в ссоре со Львом Толстым и сводит с ним в своих книжках счеты. Вы с этим делом по его писаниям не разберетесь. Лучше их не читать.
Такому совету Мишка очень обрадовался и дома заявил своей матери, что Павел Константинович велел ему эту книжку не читать. Тогда его мать стала оправдываться, что она только насчет Страшного суда хотела узнать что-нибудь, а об еретичестве она и сама слышать ничего не хочет, и Офимье накажет не слушать больше эту тарабарщину.
Через несколько дней я опять заявился к Мишке. На этот раз книгу о маленьком лорде он прочитал. И он ему очень понравился, и картинки в книге тоже понравились. Но к бархатной куртке Мишка остался совершенно равнодушным, сказал только, что она сшита, судя по всему, из дорогого материала, и сразу перевел разговор на самого маленького лорда.
— Конечно, — говорил он, — это хорошо, что, сделавшись лордом, Кедрик Эрроль не кичился своей знатностью и богатством. Это правильно! Каждый из нас на его месте сделал бы то же. Да приведись мне сделаться лордом, неужели я отказался бы от дружбы с нашими ребятами. Да ни за что на свете!
Или насчет его доброты к бедным людям. Тут я тоже не вижу ничего особенного. Каждый из нас на его месте сделал бы то же самое. А может быть, даже и больше. Быть наследником нескольких замков, богатых рудников и обширных поместий и не помочь бедному человеку — это, знаешь, уж последнее дело.
Теперь насчет его храбрости. Он нисколько не боялся своего зловредного дедушки и ездил по парку на смирном обученном пони, да еще в сопровождении слуги. Подумаешь, какая храбрость. Да наши ребята в его-то годы всю весну боронят на пашне, в сенокос возят копны на покосе, в страду стаскивают снопы в суслоны, осенью и весной помогают пасти скота, зимой молотить хлеб, вообще, делают тысячи таких дел, которые даже не снились маленькому лорду.
Внапоследок Мишка стал смеяться над графским парком. Подумаешь, в нем бегают и резвятся зайцы и кролики и пасутся серые большеглазые олени. А медведи, а волки, а козы в этом парке есть? А сохатые, а маралы, а белка и соболь, лисица, горностай? Ничего в этом графском парке нет! А в нашей тайге все это есть. Вот и выходит, что наши места ничем не уступают графскому парку. А если взять нашу большую тайгу по Устугу, по Убею и Сисиму, которая уходит дальше, на край света, то она больше и богаче всех графских парков, взятых вместе…
Я тоже думал обо всем этом, когда читал книгу. Но только все мои мысли об этом, при виде картинок в книге, куда-то улетучивались. Рисунки заставляли меня думать о маленьком лорде, о его злом дедушке, об его удивительном замке и, главным образом, о его бархатной курточке. Поэтому судьба маленького лорда трогала меня. Я жалел его, боялся за него, сочувствовал ему, любил его. Любил я, собственно, не маленького лорда, а бедного сироту Кедрика, которого судьба нечаянно сделала знатным вельможей, а он, несмотря на это, остался прежним хорошим мальчиком. Именно таким представлялся мне в книге Кедрик. Другим я его не знал и знать не хотел.
Все это я понимал, конечно, очень смутно и не мог объяснить Мишке. Да он, пожалуй, и не понял бы меня. У него ведь буквально засело в голову, что маленький лорд никуда не годится по сравнению с нашими деревенскими ребятами.
Не хотелось мне заводить с ним разговор и о бархатной курточке, а то, чего доброго, он начнет еще смеяться над тем, что я хотел сшить себе похожую.
В общем, я попросил у Мишки книгу на один вечер, чтобы еще раз перечитать кое-какие места, а главное, еще раз посмотреть на бархатную курточку и проститься с ней навсегда.
Глава 8 ДЕДУШКО ГАВРИЛО
Иногда отец «загуляет» и тогда приводит домой гостей. Чаще всего своего родного дяденьку и крестного отца Гаврила Родивоновича Калягина.
По этому случаю мать поставит самовар, принесет на стол всякое угощение, из погреба появится шайка пива и откуда-то бутылка водки. Подвыпивший дедушко Гаврило держится заносчиво, требует к себе особливого почтения, всячески бахвалится своим богатством, рассказывает, сколько он закупал и продавал скота и сколько нажил при этом капиталу, сколько плавил за свою жизнь хлеба в Енисейско и все такое.