— …Так что ты, Софья, непременно попроси его насчет этого дела, — советовал тетке Софье Ехрем Кожуховский. — Выставь ему шкалик-два водки. На такое дело не жалко. Может, в самом деле поможет человек.
— Надо будет попробовать, — не совсем уверенно сказала тетка Софья.
— Попробуй, может, что и получится. А Гарасим — он все может, хоть и пьяница. Осенесь он со мной такой номер отчихвостил, что только диву даешься. Расскажи людям — никто не поверит. Да я и сам не поверил бы никому, если бы не со мной приключился.
— Да что приключилось-то?
— А вот то и приключилось… Поехал я тогда как-то раз, сразу после казанской, белковать. Оседлал утром коня, взял с собой своего Шарика и до свету выехал из дома. Пораньше хотел проехать деревней, чтобы никто не видел. Знаете, какой теперь народ пошел… Только это проехал я Крысиных, вдруг откуда ни возьмись наш Гарасим. Пурх из-за утла. Вроде подкарауливал меня на этом месте. Вот так встреча, думаю, чего боялся, то и получилось. Дай, думаю, обману его. Тут я сделал вид, что не заметил его и еду себе мимо. Но не тут-то было… Не отъехал и пяти шагов, как он уж окликает меня: «Это что ж, куманек, ты и родню уж не признаешь?» — «Да что ты, — говорю, — Гарася… Да я… да ты… Видишь, — говорю, — темень какая». — «Вижу, — говорит, — вижу, что чуть забрезжило… Белковать, значит, поехал. Так, так!» А потом подумал что-то да и говорит с такой ехидцей: «Ну что ж, поезжай, куманек, поезжай. Воспомянешь меня там сегодня не раз, на охоте-то».
Не накаркал бы чего, сукин сын, подумал я и поехал своей дорогой. Еду это да сумлеваюсь насчет нашей встречи. Ну да ничего, успокаиваю себя. Как-нибудь обойдется.
Вот приезжаю я на вершину Андачжачихи, свернул с дороги на Кракчуль и поехал хребтом. Вдруг слышу — Шарик мой уж потявкивает. Эге, думаю, молодец Шарик, нашел уж белочку. Если дело пойдет так, то славно побелкую. Еду на лай, вижу — дивствительно Шарик уж нашел белку и подает мне знак. Ну, тут я слезаю с коня, снимаю ружье, выбираю подходящее место, ставлю ружье на рогульки, прицеливаюсь как следует и… бац!.. мимо… Что за оказия, думаю. На такой высоте всегда с первого раза белку сбиваю. Уж в самом деле не подшутил ли надо мной наш Гарасим Кузьмич… Ну, заряжаю опять свою берданку. Пристроился как следует… Бац!.. И опять мимо. Не иначе, думаю, как подсупонил ты сегодня меня, куманек, туды тебя расперетуды… Не бывало еще, чтобы я такую белку не сбивал со второго выстрела… Стреляю третий — мимо! Четвертый раз… Опять мимо! Ну, решаю, ясно — испортил ты мне сегодня, Гарасим, всю обедню… Стреляю пятый раз, десятый раз. И верьте не верьте, мимо и мимо. Просадил, не сходя с места, все двадцать шесть пуль в одну белку, да и ту не убил…
Вот приезжаю я домой, а Гарасим уж у нас. Выходит на крылечко и спрашивает с ехидцей: «Ну, как поохотился, куманек? Вспоминал ли меня на охоте-то?»
Я слушаю это его, и меня аж трясет от злости. Сукин ты сын, думаю, пришпандорить бы тебя как следует за такое дело. Думаю это, а сам сдерживаюсь. Боюсь уж его, варнака. Тронь такого, так он не то еще сделает.
«Ладно, ладно, — говорит тут мне Гарасим. — Не сердись… Ты сколько пуль брал-то с собой сегодня?» — «Два десятка, — говорю, — с лишним…» — «Так, так, — говорит Гарася. — Значит, ты сегодня должен был привезти четырнадцать — пятнадцать белок…» — «Двадцать белок, — говорю, — должен был привезти. Ведь двадцать шесть пуль брал и все высадил из-за тебя в белый свет как в копеечку…» — «Ну что ж, — говорит мой Гарасим, — поезжай завтра за своими белками. Никуда оне от тебя не уйдут. Только ни в чем не сумлевайся да помни — плоха душа у ерша, если у него щетина дыбом не стоит. Давай винтовку-то». Тут он взял мою берданку, разобрал ее и стал промывать. В трех водах промывал, да все с наговорами, сукин сын, да с молитвами. А меня заставил пули лить. И над пулями тоже что-то мухлевал…
На другой день взял я своего Шарика и выехал чуть свет. Приезжаю опять на вершину Андачжачихи, свернул с дороги, поехал хребтом на Кракчуль. Слышу — Шарик уж тявкает. Подъезжаю — вижу, высоко-высоко на лиственнице белка. Слез с коня, выбрал поудобнее местечко, снял берданку, поставил на рогули, перекрестился, прицелился и… бац! Летит белка вниз… А Шарик уж снова подает знак. Подъехал, сбил вторую. Потом третью, четвертую. И так за день-то дивствительно нащелкал их около двадцати штук. Только последние два раза и просадил мимо. Но это было уж к вечеру. Уж темнеть стало. А до этого все у меня шло как по маслу. Вот тебе и Гараська. Он что хочет, то и сделает с нашим братом… Хоть верьте, хоть не верьте, а так оно и было.
— А чего не верить-то. Что мы, не знаем Гарасима.
— Напьется до того, что в грязи валяется. А какую силу человек имеет!
— А не слышали, что он со мной вытворил? — спросил недавно подошедший Кустей Лабадов. Он только что выслушал рассказ Ехрема об охоте, и ему не терпелось рассказать всем какую-то новую историю про Гарасима.
— А чего он мог с тобой вытворить? Вы ведь друзья-приятели. Водой не разольешь.
— Да ведь вас недавно вместе пьяных видели. Когда это было?.. Вроде на спасов день.
— Вот-вот, как раз на спасов день это и случилось. Засиделись мы тогда с ним у Филиных допоздна. И пошли домой дивствительно пьяненькие. Вот спускаемся мы на мост через Барсуков лог… Темень, хоть глаз выколи. Держимся друг за друга, чтобы, значит, это не упасть. Вдруг мой Гарасим остановился и что-то слушает. «Чего ты это, — спрашиваю, — остановился в самой грязи? Пойдем, — говорю, — поздно уж». А он мне в ответ: «Тише ты, — говорит. — Не слышишь, что ли?» — «Ничего, — говорю, — не слышу…» — «А ты, — говорит, — слушай как следует». Тут я прислушался. «Чего-то, — говорю, — мельтешит в ушах. А что, к чему — понять не могу». — «А ты еще раз, — говорит, — послушай. Вот и поймешь». Вот стали мы прислушиваться вместе. «Слышишь, — говорит, — ведь петухи это поют». Тут я прислушался как следует — дивствительно где-то поют петухи… «С чего бы это, — говорю, — они с вечера запели?.. Ведь рано им еще петь-то». — «Да ты слушай, — говорит, — где они поют-то. Ведь в Барсуковом логу поют. Неужто не слышишь?» Тут я опять прислушался — дивствительно поют в Барсуковом логу. Где-то на самой вершине. И поют все громче, все сильнее. «Что за оказия? — спрашиваю его. — Какие могут быть петухи на вершине Барсукова лога? Да еще с вечера… С чего бы это такое?» А он стоит, варнак, да ухмыляется. А петухи эти так и заливаются. Аж в ушах звенит… Гляжу я опять на него, и вдруг меня сразу как бы осенило, что это за петухи с вечера запели в Барсуковом логу… Вот так друг, думаю, так тебя расперетак. Надо, думаю, уносить поскорее ноги от такого друга. И сразу, не говоря ни слова, подался домой. Иду это к себе, а петухи эти самые поют все сильнее и сильнее. Прямо в уши кукурекают.
Вот прибегаю я домой, стучу изо всей мочи своей Кустеихе, вваливаюсь в избу — сам не свой. А ей, конечно, невдомек, что со мной делается, и она завела старую волынку: опять-де нализался в стельку. И все такое. А потом видит, что со мной что-то неладно, и спрашивает: «Чего это ты зубами-то дробь выколачиваешь?» — «Не шумаркай ты, — говорю, — христа ради. Мне и без тебя тошно. Зажигай, — говорю, — скорее свечи перед образами да молись». И сам начинаю читать молитву: «Господи Сусе, помилуй нас». А Кустеиха моя зажгла на божнице свечи, да с перепуга-то, видать, перезабыла все молитвы. Стоит, крестится да только бормочет: «Сукрест-накрест, сукрест-накрест!» — «Читай, — говорю ей, — дура ты разэтакая, как следует», а сам крещусь изо всей силы. Молюсь, молюсь и замечаю, что петухи эти со своим кукуреканьем стали вроде как бы отдаляться. А потом и совсем заглохли. Ну, тут я немного успокоился, улегся на печку, прогрелся как следует и помаленьку заснул.
А на другой день мой Гарасим как ни в чем не бывало заявляется опохмеляться. Мне бы его взашей гнать, с крыльца спустить боком… И не смею. Еще не такое может вытворить. Вот и приходится принимать да угощать. А ему только это и надо. Вот он какой у нас, Гарасим-то Кузьмич. Он все может…
Тут все стали дивиться, какие номера вытворил Гарасим с Ехремом и Кустеем, какой он дошлый человек по этой части и какой хороший совет может он преподать в трудном случае. И долго продолжали бы судачить об этом, если бы с «лужка» не повалила большая толпа народа. Посредине толпы несколько здоровых парней несли на плечах длинные, сделанные из жердей, носилки. На носилках восседал седой бородатый мужик. Он громко кричал своим носильщикам:
— Чего замолчали? Песню давайте!
Ребята дружно затянули:
Среди лесов дремучих
Разбойнички идут,
А на плечах могучих
Товарища несут…
— Опять Матюша Ефремов закуролесил.
— Ведь надо же такое удумать!
Все тучки, тучки принавесли,
Эх, с моря пал туман.
Скажи, о чем задумал,
Скажи, наш атаман?
— На носилках несут… Как раненого.
— Нализался опять в стельку и смешит народ. Стыда нет!
А бородатый мужик с пьяными слезами жаловался с носилок:
— Смотрите, люди добрые, до чего довели Матвея Ефремова. Смотрите! — Потом вдруг на всю улицу закричал: — Гаврило Родивонович — богач! Гаврилу Родивоновичу — почет и уваженье! А на чьем горбу у Гаврила Родивоновича богатство держится? На чьем, я спрашиваю?! На моем горбу. Двадцать лет на него спину гну, а что заработал? Заработал грош да на гайтане вошь!
— Дураков работа любит! — послышалось из толпы.
— Заработаешь у него.
Тут Матюша Ефремов увидел у ворот Сычевых Сашу Баранко и пришел в сильное волнение.
— Стойте, ребята! Стойте! — закричал он и попробовал подняться на своих носилках, но сразу же потерял равновесие и под общий хохот повалился на руки окружающих.
— Стойте, ребята! Я хочу поговорить с Сашей Баранко. С моим дружком залетным.
Саша Баранко, подобно Матюше Ефремову, тоже был бобылем из поселенцев и вот уж несколько лет жил у Ермиловых на птичьих правах. Сегодня он вместе со всеми вышел на улицу и молчаливо сидел на лавочке, наблюдая праздничную толпу.