Василий Елизарьевич объяснил нам, что будет обучать нас пению, и прежде всего стал знакомиться с нами — приезжими — и выспрашивать нас о том, чему мы учились у себя в школе и какие молитвы умеем петь.
Тут Генка Толоконников и Алешка Баранов объяснили ему, что пение у себя они не проходили и умеют петь только некоторые молитвы — «Отче наш», «Богородицу», «Достойно есть, яко воистину». А мы, кульчекские, добавили, что, кроме этих молитв, мы с Павлом Константиновичем еще пели «Румяной зарею покрылся восток», «Жил-был у бабушки серенький козлик» и некоторые другие стихи.
Выслушав наши ответы, Василий Елизарьевич тоже стал сокрушенно качать головой. Потом вывел нас на середину класса, поставил в ряд и велел спеть «Отче наш». И хотя на его уроке мы держались немного смелее, чем у отца дьякона, но петь как-то стеснялись. Но потом все-таки спели. И хотя пели мы старательно, но Василию Елизарьевичу не понравилось.
— Голоса у вас ничего, — сказал он, — но поете вы плохо, вразброд, без должного чувства и душевного настроения. Петь молитвы следует со смиренным благоговением и трепетом, со страхом божиим, а не орать во весь голос, как вы это делали сейчас.
Далее Василий Елизарьевич объяснил нам, что он будет учить нас пению не для пустого развлечения, а чтобы мы как можно скорее начали петь на клиросе, дабы придать церковной службе торжественность и благолепие. Обучать пению он будет всех, а в церковный хор возьмет учеников только с хорошими голосами и, конечно, хорошего поведения.
Мы сидели на своих местах красные от стыда. Василий Елизарьевич не ругал нас за то, что мы плохо поем, не сердился на нас, а только объяснял, как надо петь. И мы сами понимали, что петь по-настоящему еще не умеем, что Павел Константинович учил нас петь без страха и смирения, как это требуется.
Потом Василий Елизарьевич стал пробовать наши голоса. Кто поет низким голосом, кто высоким. И разделил нас на две группы. Я попал в группу с высокими голосами. Оказывается, я пел дискантом. А тех, которые пели более низкими голосами, он называл альтами. Во время этих проб Василий Елизарьевич то и дело вынимал из кармана какую-то железную пластинку, ударял ею по кисти левой руки, подносил ее к своему уху и пробовал свой голос. Комские ребята объяснили нам, что эта штука называется у него камертоном и каким-то непонятным образом помогает ему хорошо петь.
Затем мы начали разучивать «Песнь ангельскую». Но, оказывается, петь со смиренным благоговением и душевным трепетом, как того требовал Василий Елизарьевич, не так-то просто. У нас это, во всяком случае, не получалось. Только начнем, Василий Елизарьевич сразу нас прерывает, да еще передразнивает, чтобы показать, как мы плохо поем. Мало того, что мы поем плохо, но и стоять-то во время пения как следует не умеем. Сразу видно, что мы в это время думаем не о молитве, а о чем-то другом. Остановит и объяснит это то одному ученику, то другому, то всем альтам, то всем дискантам. И чаще всех прерывает Генку Толоконникова, так как он сразу ему чем-то не понравился. За урок мы, наверно, раз двадцать начинали «Песнь ангельскую». И только к концу кое-как спели ее как следует. Но Василий Елизарьевич все равно остался недоволен и сказал, что нам долго еще придется работать, пока мы не научимся петь как следует.
Сказать по правде, Василий Елизарьевич понравился нам больше, чем отец дьякон. Говорил он негромко, несердито, не расхаживал по классу аршинными шагами. И мы почему-то сразу решили, что он не будет драть нас за уши и ставить на колени.
Из школы мы всем скопом отправились в лавку к купцу Демидову покупать себе тетради, перья, чернила и карандаши. У нас в Кульчеке обо всем этом заботился сам Павел Константинович, а здесь надо было покупать самим на свои денежки.
Так прошел наш первый день занятий в Комском двухклассном церковноприходском училище. Он не принес радости. Мы думали, что Павел Константинович обучал нас всему как следует, а оказывается, мы не знаем, как называются некоторые молитвы, не знаем «Краткий катехизис» и плохо рассказываем «Священную историю». И вот теперь нас стыдят и журят за это. Как будто мы тут в чем-то виноватые.
Придя домой, к тетке Орине, я прежде всего сунулся в свой ящик, чтобы спрятать в него купленные тетради и карандаши. Но ящика под лавкой не оказалось, и спросить о нем было не у кого. Тетка Орина и Санька были где-то на работе. Бабушки Апросиньи с Наташкой дома тоже почему-то не было. Егорка и Максютка перед моим приходом сидели на печке, но при моем появлении сразу же шмыгнули на полати.
Наконец пришла тетка Орина. Увидя меня за столом с новыми тетрадями, она начала ахать и сокрушаться. Сначала я не понял, что у них тут случилось, но потом до меня дошло, что мои брательники что-то вытворили с моим ящиком.
Оказывается, утром Егорка и Максютка оставались одни. Они вытащили из моего ящика сумку и сразу же стали делить ее. Каждому хотелось первому сделаться учеником и ходить по избе с сумкой. И вот они начали вырывать ее друг у друга, пока не выдрали с корнем ремень и не вываляли ее на полу.
Но с покалеченной сумкой никому из них учеником быть уже не хотелось, и они приступили к дележу моих тетрадей. А потом уселись за стол и стали заниматься рисованием.
— Я прихожу это с речки, смотрю — сидят мои молодцы за столом и вроде как бы что-то пишут. В учеников, думаю, играют. Подошла поближе, глянула и обмерла… Егорка что-то выделывает карандашом в одной тетрадке, Максютка в другой. А рядом сумка валяется с оборванным ремнем. Ну, я сразу же отобрала у них тетрадки и карандаши, потом отодрала их как следует и загнала на печку. Сумку я вычистила, а с тетрадками не знаю, как и быть. Все измазали, варнаки…
После этого тетка Орина принесла из казенки мой ящик и вынула из него сумку с тетрадями. Сумка действительно была истрепана, но выглядела более или менее справно. И застежка была на месте, и ремень пришит как следует. Но когда я посмотрел в свои тетради, то невольно расплакался. Мои тетради, в которые я перерисовывал из книжек самые интересные картинки, все были измяты и исчерканы. Егорка рисовать еще не умел и рисунки мои не трогал. Он рисовал рядом с ними кружки, крестики и яблочки. А о Максютке и говорить не приходилось. Он исчеркал мою тетрадку как попало.
Глядя на меня, тетка Орина окончательно расстроилась.
— Варнаки, право слово варнаки!.. — вычитывала она Егорке и Максютке. — Ужо приедет отец. Он вам покажет — супостатели!..
Как только тетка Орина упомянула о приезде дяди Егора, Егорка и Максютка подняли на полатях крик. Они в голос плакали и слезно просили тетку Орину ничего не сказывать об этом дяде Егору. А тут в разговор вступила еще бабушка Апросинья. Она только что пришла с Наташкой от соседей и тоже стала пугать их приездом дяди Егора. При каждом упоминании отца Егорка и Максютка начинали реветь. Поревут, поплачут и стихнут. Тогда начинает их пугать Санька. И они опять начинают орать.
Дядя Егор приехал уж поздно вечером. Он весь день рубил дрова где-то на вершине Оськиной, устал за день и перемерз в дороге. И ему надо было отогреться сначала и поесть как следует. Он не торопясь выхлебал целую миску щей и выпил четыре чашки чая с масленым. И только после этого заметил, что я сижу за столом заплаканный. Ну, тут в разговор между нами сразу же встряла Санька и стала объяснять ему, что наделали Егорка и Максютка с моей сумкой и с моими тетрадками.
— А вы-то куда смотрели?.. — сердито спросил дядя Егор.
— Мы-то с мамонькой до самого вечера мяли коноплё.
— А бабушка?
— А бабонька с Наташкой домовничали у тетки Палагеи. Тетка-то с дядей уехали в Гляден, вот бабонька с Наташкой и сидели у них до самого вечера…
— Так… Дело ясное, — сказал дядя Егор и прошел к железной печке. Сначала он пошуровал немного в печке, подбросил в нее дров, потом не торопясь закурил свою трубку. Курил он ее и все расспрашивал тетку Орину о том, много ли намяли они сегодня конопли и успеют ли управиться с этим делом до субботы. Потом он выстукал и прочистил лучинкой свою трубку. Егорка и Максютка уж много раз выглядывали с полатей. Они видели, что дядя Егор совсем не сердится, и, кажется, уж решили, что это дело сойдет им с рук. Но не тут-то было. Выстукав и прочистив трубку, дядя Егор встал, взял с вешалки опояску и довольно спокойно велел Егорке слезать с полатей. А потом начал его драть. Драл он его тоже очень спокойно, без ругани, без наставлений. Как будто делал какое-то неотложное дело. Егорка орал: «Тятенька, не буду! Миленький, больше не буду!!!» Но дядя Егор все равно драл его, а под конец взял за шиворот и посадил под кровать около двери.
А потом он таким же манером стал драть Максютку. Максютка был хоть и меньше Егорки, но орал в три раза громче. Выдрав, дядя Егор его тоже посадил под кровать. Но Максютка и там продолжал орать и ревел до тех пор, пока его не выпустили оттуда и не посадили за стол.
У нас в доме такого не было. И тятенька, и мамонька никогда нас не били, хоть иногда и следовало за что-то выпороть. Только Конон начал одно время давать мне тумаки, если я делал что-нибудь не так, как он велел. Но мамонька строго-настрого запретила ему бить меня. Вообще, наша мама так умела выговаривать нам за провинности, что мы и без наказаний ей во всем каялись.
А потом, мне жаль было Егорку и Максютку. Как-никак, а пороли-то их из-за моей сумки и из-за моих тетрадок…
Дядя Егор принес из казенки напарью, провертел в стене под полатями в бревне дыру и вбил в нее большой крюк, чтобы я постоянно вешал на этот крюк свою сумку.
— А за свои книжки и тетрадки ты теперь не беспокойся. После сегодняшней выучки эти молодцы к ним не притронутся. Только ты особенно их не привечай. Построже надо с ними. А то они быстро тебя вызнают. С ними надо держать ухо востро…
На другой день все наши ребята явились в школу очень нарядные. И все с сумками, в которых, как и у меня, спрятаны были тетрадки, ручки и карандаши. Только у Васьки Чернова был какой-то замысловатый ранец, купленный в городе. Был этот ранец не то деревянный, не то картонный и покрыт сверху каким-то темным материалом, на котором ярко выделялась красивая металлическая застежка. Чернов очень гордился своим ранцем и все время с шумом открывал и закрывал его