— Известное дело, — рассудил отец. — Тут по своему-то хозяйству умишком раскинешь, и то голова кругом идет. А большое ли наше хозяйство. А там ведь целая волость. Двадцать деревень.
— А осенью, когда на мужиков подати накладывают, так там ночей не спят. Всё считают, считают! Писаря-то со всей волости съезжаются со своими старостами. Сами-то насчитывать не умеют, ну и норовят все к нашему Ване. Один просит помоги, другой просит. За неделю-то, пока подати эти раскладывают, парень так изведется, и не узнать. Вроде лихоманкой хворал. Вот тебе и легкая ваканция!
Долго еще тятенька с теткой Оксиньей толковали о волости и о волостных начальниках. Наконец он спохватился, что ему давно пора ехать домой.
— А мы к тебе ведь с докукой, — сказал он на прощанье. — Ты уж попроси Ивана Фомича, чтобы он немного доглядывал за парнем там в волости, приструнивал бы его как следует.
— Как же, как же, — сказала тетка Оксинья. — Свои ведь. И Ваню попрошу привечать. И сама буду узнавать, как он там поведет себя. Коваленковы-то тут рядом живут. В случае чего и у них всегда можно узнать…
Домой отец поехал горами, через Тон. Я решил его проводить. Дорога из Комы к Тону все время идет в гору до самого Симистюля. Поэтому мы ехали все время шагом. Отец молчал и сосал трубку. Изредка он как бы спохватывался, что ему надо поторапливаться, и понукал Гнедка. Но потом опять впадал в свою молчаливость. Видимо, он все передумывал, что сегодня он видел и слышал и в волости и у тетки Оксиньи.
Я тоже молчал и тоже думал. Но мои думы были связаны почему-то не с волостью, а с дорогой, по которой мы медленно поднимались на Симистюль. Комские ездят по ней на свои пашни и покосы. Меня же эта дорога, если я даже только смотрю на нее, непременно уводит к нам в Кульчек. Может быть, это потому, что я по ней много раз ездил к себе домой, когда учился в комской школе. Особенно запомнились поездки с братом, когда он приезжал за мной накануне пасхи и увозил меня на целую неделю на каникулы.
А пасха приходится у нас часто на самую распутицу, когда с гор бросается весенняя вода и сносит все мосты. Тогда в Кульчек надо пробираться на верховых через горы по Подтонью. А это дело не такое простое, так как приходится проезжать несколько ключей, по которым с шумом и ревом катится весенняя вода. И как только мы выезжали из Комы, то сразу начинали думать, как нам перебраться через Симистюль, как бы не накупаться в Казлыке и в других безымянных логах. Помилуй бог! Чуть не сообразишь, в каком месте лучше переехать какой-нибудь ерундовый ложок, так и ухнешь вместе с конем в какую-нибудь яму. Попробуй потом из нее выбраться. Хорошо, если благополучно вылезешь. И мы, конечно, много раз купались с Кононом во время этих поездок. Тонуть, правда, не приходилось, потому что Конон хитрый и смелый. И сразу видит, как лучше проехать в опасных местах.
Зато как хорошо, когда приедешь домой. Сколько разговоров о том, что хоть и перемокли, и даже накупались, но не ушиблись, не покалечились и, слава богу, благополучно добрались до дома.
А как хорошо идти в Кульчек из Комы пешком около троицы. Весна в полном разгаре. Деревья, трава, хлеба на полосах — все в самом соку, все густо зеленеет и как бы радуется жизни. Цветов видимо-невидимо. Даже хмурый Тон весь покрыт высокой густой травой и выглядит приветливее, чем обычно. Птицы все время перепархивают с куста на куст. Где-то невдалеке о чем-то кукует кукушка. Даже комары не особенно надоедают. Сорвешь несколько березовых веток и спокойно отмахиваешься. А идти интересно. Дорога идет больше березняками с широкими полянами, покрытыми сплошным ковром ярких цветов. Место высокое. Идешь и обозреваешь и комские, и чернавские, и безкишенские пашни. Все они со своими сопками, стрелками, солнопеками и заветерами виднеются где-то внизу. Дальше, за темным анашенским бором, голубеют таинственные горы за Енисеем. А пройдешь Тон — впереди высится громада Шерегеша. Стоит огромный и какой-то торжественный. И стоит прямо над нашим Кульчеком. А от Тона начинаются уж наши кульчекские пашни. А недалеко за Хмелевкой и наша пашня. Идешь и вспоминаешь, как ты там боронил, возил копны, как потом начал косить и жать. Вспоминаешь, как мы неделями жили там с братом на пашне. Он с восходом солнца выезжал с сохой на полосу, а я корчевал березовые пни на старой заброшенной залежи.
Наконец мы выехали на Симистюльскую гору. Пришло время расставаться. Отец слез с тарантаса, поправил шлею на Гнедке, подтянул перетягу и долго-долго что-то возился с супонью. Он затягивал ее и вновь распускал, опять затягивал и завязывал и опять отпускал. И все что-то ворчал про себя. Я стоял около тарантаса и не мог понять, почему он так долго валандается с этой супонью. Тем более что и супонь-то исправная. Я сам запрягал утром Гнедка. Наконец он последний раз затянул и завязал ее, поправил на Гнедке еще раз шлею, подтянул перетягу и подошел ко мне.
— Ну, брат, оставайся. А я поеду. А то дома уж заждались меня. В это воскресенье мать ты уж не жди. А на следующей неделе она приедет понаведать тебя. Ну, я поехал…
Отец слегка тронул Гнедка и медленно, не оглядываясь, поехал вниз в Симистюль. Я долго стоял на дороге и смотрел ему вслед. А потом, когда он скрылся за поворотом, поднялся на высокий чудской курган недалеко от дороги. С него хорошо была видна вся противоположная сторона Симистюля. Дорога медленно наизволок поднималась там в гору. Она то скрывалась за березками, то опять шла чистым местом. Я сел на курган и стал смотреть, как отец медленно едет в гору. Гнедко шагисто, без понуканий, идет по дороге. Он, вероятно, доволен, что наконец-то кончилась эта длинная комская морока с непонятными ожиданиями то у одного, то у другого дома. Отец чувствовал, конечно, что я стою на этом чудском кургане. Но он не оглядываясь ехал шагом в гору, пока не скрылся за крутым поворотом в густом березняке.
Долго еще сидел я на кургане и смотрел на дорогу, по которой отец уехал домой. Я знал, что теперь он едет уж не шагом, а крупной рысью, и хорошо понимал, почему он не оглядывался и не подавал мне с той стороны никаких прощальных знаков. Он понимал, что, может быть, навсегда отвез меня из родного дома и отправил в чужие люди искать свою судьбу…
ПОДПИСАРЕНОК
Глава 1 ВОЛОСТЬ
Я пришел в волостное правление, когда дедушко Митрей только что начал там свою утреннюю уборку.
Я тихо прошел через сени в прихожую и уселся на скамейку.
— На занятие явился? — сразу заметил меня дедушко Митрей.
— Явился… — не очень уверенно ответил я.
— Рановато пришел. Никого еще нет. У кого жить-то будешь?
— У Малаховых…
— Ну что ж… У них тебе будет неплохо. Вот только до волости далековато. Ну да ничего… Молодой еще. Я в твои годы-то бегал как угорелый. И откуда только сила бралась. А теперь совсем здоровья не стало. Сегодня, думал, не встану. Ноги ноют, спина гудит, а голова вроде мякиной набита. К дождю, что ли… Кое-как размялся. Того и гляди, писаря придут, а у меня еще не прибрано. Вон Фомич уж идет. И чего его черт несет в такую рань…
И дедушко Митрей торопливо стал протирать столы и подоконники в канцелярии.
Иван Фомич, о котором нам с отцом рассказывала вчера тетка Оксинья, оказался невысоким, довольно полным человеком лет двадцати пяти в черном картузе, в синей сатинетовой рубахе со шнурком вместо пояса, в черных брюках навыпуску. Проходя через прихожую, он кивнул мне, поздоровался с дедушкой Митреем и стал ходить взад и вперед по канцелярии. Он был, видимо, в хорошем настроении, потому что все время чему-то улыбался и мурлыкал какую-то песню. А потом сел за стол и стал читать откуда-то появившуюся у него газету. За чтением он то смеялся, то ругался и в заключение кликнул дедушку Митрея.
— Чего тебе? — недовольно отозвался дедушко Митрей.
— Не чевокай, когда тебя зовут по делу. Ты кто такой будешь? Спирин, Димитрий Васильевич? Да? — строгим голосом спросил Иван Фомич.
— Ну, Спирин… — неохотно ответил дедушко Митрей и вышел с веником и тряпкой из комнаты Ивана Иннокентиевича.
— Ты что здесь делаешь?
— Как что! Видишь, пол подметаю, столы вытираю.
— А кто ты есть такой?
— Кто есть, тот и есть.
— Ты отвечай как следует, когда тебя спрашивают… — строго сказал Иван Фомич. — Здесь, в волости, ты кто? Старшина? Заседатель? Судья? Ходок?
— Ну, сторож я… Ты что, не знаешь, что ли? — Дедушко Митрей уж не понимал: шутит с ним Иван Фомич или допрашивает по-настоящему.
— И давно ты тут сторожишь?
— Да давненько уж. Сначала ходоком был, почту по деревням развозил, а теперича, значит, волость охраняю…
— Ну и что ты тут думаешь выслужить?
— А что я здесь выслужу? Служу — этот год за улазских, лонись служил за коряковских, а еще раньше за медведевских. Им самим-то сидеть здесь невыгодно, вот и нанимают меня. Сорок рублей в год получаю, на своих харчах. Это все-таки деньги. На дороге не валяются.
— А благодарности от них ты имеешь?
— Каки таки благодарности?
— Ну, благодарят они тебя как-нибудь за хорошую работу? К пасхе, к рождеству?
— Разевай рот шире! Отблагодарят! Они сами норовят, как бы с меня благодарность сорвать. Как наймут, так и требуют магарыч. Улазскому старосте выставил осенесь две бутылки да ведро пива. Даже не угостил, сукин сын! Все сам вылакал.
— Вот видишь как! А ведь другим сторожам награды дают за хорошую работу, медалями награждают.
— Это где же их так ублажают?
— А вот слушай! — Тут Иван Фомич взял свою газету и стал читать: — «Государь император по всеподданнейшему представлению г. министра финансов в первый день января 1914 г. всемилостивейше соизволил пожаловать за особые заслуги и отлично усердную службу золотые медали с надписью „За усердие“ для ношения на груди на Аннинской ленте сторожам Енисейской казенной палаты: отставному рядовому Михаилу Шатову и запасному ротному барабанщику Петру Клявину…» Хочешь иметь такую медаль? Похлопочем. Завтра же напишем крестьянскому начальнику. А там пойдет дальше.