На краю света. Подписаренок — страница 98 из 144

Вдруг к волостным воротам на бешеном карьере подкатила тройка. Ямщик с силой осадил лошадей. В тарантасе сидело три человека. Один из них соскочил на землю, выхватил из коробка топор и бросился во двор. Через минуту он с криком ворвался в нашу канцелярию:

— Старшину давай! Урядника! Писаря! Всех порубаю, так их растак!..

А я нисколько не испугался этого человека, так как узнал в нем моего родного дяденьку Ефима из Черной Комы. И я его сразу же окликнул:

— Никого нет, дядя Ефим. Я с утра один здесь сижу…

Тут дядя Ефим сразу опомнился, узнал меня, вспомнил, что я поступил в волость подписаренком, и расплакался пьяными слезами.

— Акеха!!! Племяш, что ты тут делаешь? Давай, брат, отсюдова. А то какой-нибудь дурак, вроде меня, пришибет еще.

— А как же я все оставлю здесь? — попытался я урезонить дядю Ефима.

— Никто ничего тут не тронет. Кому нужны ваши бумаги? Пошли!

В тарантасе около ворот сидели еще два мои чернавские дяди — дядя Еким и дядя Ерофей, а на облучке какой-то чернавский мужик. Дядя Еким и дядя Ерофей тоже были пьяным-пьяны, но они сразу узнали меня и приветствовали радостным матом. После того как мы устроились в тарантасе, ямщик ударил по лошадям и закричал: «Грабят!» Мои дяди тоже закричали в три голоса: «Караул! Грабят!» Кони сорвались с места и бешеным галопом бросились по улице. Через каких-нибудь три-четыре минуты я уже открывал ворота у Малаховых, и тетка Татьяна со слезами встречала своих мобилизованных братьев.

Только мы выпрягли лошадей и уселись пить чай, как на улице показался скачущий во весь опор верховой. Он что-то кричал и размахивал руками. Увидев в нашем доме целую компанию за столом, он сердито закричал:

— Чего расселись!.. Там монополку громят, а вы чаи распиваете!..

Тут он огрел своего коня и поскакал дальше. А мои дядья сразу забыли и о выпивке, и о закуске, выбежали во двор, вскочили на своих коней и поскакали к монополке.

Дядя Яков не торопясь запряг коня в тарантас и тоже поехал туда. Я, разумеется, пристроился с ним, чтобы посмотреть, что там делается.

Монополка в Коме помещается недалеко от волости, вверх по улице, домов через десять. Когда мы туда приехали, вся улица около монополки была уже забита телегами и запружена народом. Мы остановились в стороне, около чьего-то дома. Дядя Яков поручил мне стеречь подводу, а сам отправился посмотреть, что делается около монополки. Мне тоже хотелось видеть, что там творится, и я забрался на ближайший забор. Отсюда все было хорошо видно. Монополка — большой крестовый дом с высоким крыльцом в улицу — была заперта на замок, ставни на окнах наглухо закрыты. На крыльце, у палисадника и у ворот толпился народ, слышались крики: «Скоро там?!», «Выволакивай его!», «Что будем делать, мужики?!», «Чего там ждать! Ломай дверь!».

Тут сразу откуда-то появились топоры, и несколько человек принялись рубить дверь монополки. Однако она не поддавалась, так как была крепко окована железом. Тогда откуда-то притащили длинное бревно и с криком: «Раз, два, взяли!» — стали вышибать дверь. Несколько ударов, и она вместе с косяками подалась внутрь. Тут же стали разбивать ставни у окон. Наконец дверь и оконные ставни были выворочены, и люди ворвались в монополку. Через минуту в окна и в дверь полетели бутылки с водкой. Кто был ближе, хватали эти бутылки на лету. Кто был далеко, изо всех сил проталкивались вперед, чтобы тоже поймать себе что-нибудь. Тем временем на дворе разбили амбар и потащили из него водку в ящиках. Вокруг этих ящиков сразу началась свалка. А мужики, которые были далеко и не могли пробиться ближе, кричали, ругались, требовали делить по справедливости на всех.

Однако шум и волнение продолжались недолго. Водка и в монополке, и на складе в амбаре быстро кончилась, и все стали расходиться и разъезжаться.

Через некоторое время появился дядя Яков с бутылкой водки и большим синяком на лбу. А потом объявились дядя Ефим и дядя Еким. У них дела по части водки обстояли немного лучше. Они принимали участие в разгроме винного амбара, и им перепало там по нескольку бутылок.

На другой день я пошел на занятия попозже и еще издали увидел, что ставни на окнах в волости наглухо закрыты. Ясно было, что там опять никого нет. Сторожка и двери волостного правления были на замке. Значит, делать мне там было нечего, и я надумал пойти на комский перевоз посмотреть, как там плавят через Енисей мобилизованных.

Перевоз устроен в Коме под высокой горой, которая выше села тянется над Енисеем. Верстах в трех от села эта гора отступает от реки и образует высокий залавок. Да и Енисей собрался здесь, в одно русло. Вот на этом очень удобном для перевоза месте комское общество и поставило паром. А дорогу сюда пришлось прокапывать, а местами прямо прорубать в горе над самой рекой. И вот теперь на этой дороге сгрудились сотни подвод с мобилизованными.

День был жаркий. Хотя время уже перевалило за полдень, солнце все еще пекло. Усталые лошади понуро стояли на пыльной дороге и лениво отмахивались хвостами от гнуса. А на подводах и на обочинах дороги располагались мобилизованные с провожающими. В их поведении я не заметил ничего, кроме большой усталости и терпеливого ожидания скорее продвинуться вперед к перевозу. А некоторые мобилизованные лежали, раскинувшись на траве у дороги, и спали. Молодой мужик со старой женщиной одиноко сидели в стороне под березой. На телеге насупротив понуро сидел старик в картузе. На другой телеге сидели муж с женой и двумя ребятишками. У женщины был измученный, заплаканный вид. Ребятишки жались к отцу.

А дальше шла уж прорытая к перевозу дорога. Над ней почти отвесно высилась покрытая густым кустарником гора. А с другой стороны обрыв прямо в Енисей. Дорога узкая, каменистая; никуда с нее ни сойти, ни отъехать. И хоть на ней скопилось много народа, но не слышно было ни громкого разговора, ни смеха, ни песен, как это бывает на многолюдье. И слез не было и причитаний. Все держались ближе друг к другу. Все как бы прислушивались к чему-то там впереди и ждали той роковой минуты, когда оборвется последняя нить, связывающая осиротевшие семьи с их уходящими кормильцами. А оттуда, с перевоза, время от времени появлялись старые и молодые женщины. Они молчаливо брели по краю дороги с окаменелыми лицами. Они не плакали, но на их лицах как бы застыла последняя боль прощания. Никто не окликал их, не заговаривал с ними. Все с сочувствием смотрели на них и думали о том, что скоро-скоро и для них наступит момент последнего расставания.

Поначалу мне хотелось увидеть здесь кого-нибудь из наших кульчекских. Но никого из них я в этой очереди не приметил. Подобно моим чернавским дядюшкам, они, видимо, догуливали в Коме у своих родственников последние денечки.

А потом я стал присматриваться к мобилизованным и их провожающим, и мне сразу припомнились проводы наших рекрутов в Кульчеке. В этот день к каждому из них с утра собираются в дом родственники, друзья и соседи. После прощального завтрака с участием всей родни начинается обряд прощания. Рекрут кланяется земным поклоном тятеньке и мамоньке и просит у них родительское благословение. Отец и мать со слезами благословляют сына на дальнюю сторону, на тяжелую солдатскую долю. Если новобранец женат, он кланяется своей молодой жене тоже земным поклоном и просит у нее прощения за все свои обиды и наказывает ей оставаться ему верной женой. Потом он кланяется поясным поклоном всему честному народу, пришедшему на его проводы, и просит всех не поминать его лихом, если ему придется сложить свою головушку на чужой стороне. Во время этого прощания все плачут. Плачут отец и мать, голосит жена, если рекрут женатый, плачут братья и сестры, близкие родственники и родственницы, причитают сердобольные соседки.

А на дворе рекрута ожидает уже целая толпа и встречает его песней. С песней выводят его в улицу, с песней ведут за деревню. Здесь на проводы рекрутов собирается вся деревня, от мала до велика. Родственники, конечно, по-прежнему плачут, но их слезы и причитания заглушаются многоголосой песней. Поют складно и дружно и как-то серьезно, как бы делают какое-то большое и важное дело. В гулянке поют хоть и дружно, но как-то вразброд. Одни вместе со всеми, потом перестают петь, что-то говорят друг с другом, шутят, а потом, как бы опомнившись, бросаются в общий водоворот песни и даже покрывают всех своими голосами. А тут поют все как-то по-серьезному, как бы молитву. И песня звучит здорово и оглушительно. Но вызывает у всех не радость, а слезы. Рекрута ведут куда-то как бы на казнь, или на расправу, или в тюрьму и заранее отпевают его. И чем сильнее, чем согласнее звучит песня, тем больше она вызывает ответных слез. Тут даже посторонние люди начинают плакать. Да и как не плакать. У одних где-то на чужой стороне служат сыновья, у других братовья, у молодых солдаток мужья. А кое у кого угнанные на войну так и остались лежать в далеких маньчжурских степях, и кости их там давно уж истлели.

Но вот песня умолкает. Рекрутов усаживают на подводы. Слышатся плач и причитания, и ямщики трогают лошадей. Проводы закончены, и люди расходятся по домам. А родные остаются на дороге и долго-долго смотрят на удаляющиеся подводы, пока они не скроются из виду.

И теперь, когда я гляжу на длинную очередь подвод с мобилизованными, мне ясно представился наш Кульчек. Как и с рекрутами, там в каждом доме проходил обряд прощания мобилизованного с отцом и матерью, с женой и малыми детьми, с братьями и сестрами, со всеми родственниками. Их так же с песнями вели за околицу на безкишенскую дорогу, и здесь проходило последнее расставание. Но тут было больше горя, больше слез и причитаний, так как отправляли не трех-четырех, чаще всего холостых, новобранцев, а тридцать-сорок семейных мужиков, и провожали их прямо на войну, на убой, под неприятельские пули. И горе каждой семьи множилось на число провожаемых на войну кормильцев, на плач и крик оставляемых дома отцов и матерей, жен и детей. Это горе все копилось, копилось и при последнем расставании выливалось в одно большое отчаяние.